Но Женя боялась — вдруг Клава назовет… Что тогда? Что же делать тогда?
И все-таки надо спросить. Если не спросишь — не будет покоя. Спросить — и все, и больше уже ни о чем не думать.
И она спросила небрежно:
— Ты его фамилию носишь?
— А как же? — даже с какой-то гордостью сказала Клава. — Мы же расписаны. Костровы мы…
9. Что же дальше?
Женя вернулась в свое купе, молча, ни с кем не говоря, взобралась на свою полку. Только здесь, (наверху, в относительном отдалении ото всех остальных, можно было прийти в себя, собраться с мыслями.
Как все это странно, странно и до ужаса просто!
Она сжала руками голову. Надо же было случайно очутиться в одном поезде с Клавой, познакомиться с ней, почти подружиться и вдруг неожиданно узнать, что это и есть та, неизвестная и до сего времени совершенно безразличная ей женщина, которая когда-то была близка ему. Почему когда-то? А сын, Алешка? Разве Костя отказался от сына или не хотел признавать его?
И как же это она сразу не распознала? Ведь Алешка вылитый отец. Те же глаза, тот же подбородок, и улыбается похоже, морща верхнюю губу, поднимая брови.
Теперь она знала все и еще раз убедилась в том, что Костя не лгал ей. Ни одного слова.
Все было правдой с начала до конца.
Вновь в памяти возникли страницы хорошо знакомой книги, одна за другой они быстро мелькали перед глазами, словно их перелистывала чья-то торопливая рука.
Вдруг все разом остановилось. Все остановилось, и лишь его лицо, услужливо отчеркнутое памятью, вплотную подступило к ней.
Он говорил ей какие-то слова, улыбался, встряхивал волосами, на бровях блестели капли дождя.
Так было тогда, в последний вечер перед отъездом.
Он ждал ее возле проходной, она вышла из дверей, подошла к нему.
— Наконец-то! — выдохнул он.
Всегда он встречал ее так, словно не надеялся больше увидеть, словно каждый раз, когда она выходила к нему, был для него неожиданностью, счастьем, откровением — всем сразу.
Они взялись за руки и отправились в Сокольники.
Моросил мелкий дождь, и было не по-весеннему холодно. Казалось, молодая листва деревьев зябко съежилась, заскучав без солнца.
тихонько запел Костя, потом перестал петь, замолчал.
В разные стороны бежали просеки, теряясь в глубокой, таинственной зелени сосен. Гористые дорожки переплетались друг с другом, а в самом низу, словно в котловане, холодно блестел пруд.
Костя вынул папиросу из пачки, хотел закурить, но в коробке не было спичек.
Он порылся в карманах, потом с досадой бросил пустой коробок в пруд. Вода на миг колыхнулась и снова застыла, как стеклянная.
— Здесь зимой хорошо, — сказала Женя.
— Зимой? — Он задумался. — Да, хорошо.
— Я здесь все дорожки избегала на лыжах.
— И в Богородское бегала?
— А как же?
— Что же я тебя не видел?
— Просто не запомнил.
Он покосился на нее:
— Ну, знаешь…
Она дернула его за рукав:
— Чур, салка. Догоняй!
И стремглав побежала к пруду.
А он не побежал. Стоял наверху, схватив рукой ствол сосны.
— Что же ты? — крикнула она.
Он махнул ей рукой.
Когда она, растрепанная, тяжело и часто дыша, подбежала к нему, он сказал недовольно:
— А ты совсем еще такая…
— Что, маленькая? — задорно спросила она.
Не отвечая, он смотрел на нее долгим, как бы изучающим взглядом. Губы его дрогнули, словно он хотел сказать какие-то слова, но не решился, светлые в тяжелых веках глаза потемнели.
— Я уезжаю, — сказал он. — Завтра в восемь утра.
— Уже, — помедлив, сказала она.
— Да, уже.
Она знала, он должен был уехать. Каждый раз, когда они виделись, она ждала: вот-вот он скажет о том, что уезжает.
— Я провожу тебя, — сказала она.
Он медленно покачал головой:
— Не надо.
— Почему?
Он не скрывал от нее ничего. Она не спрашивала, он сам рассказал о том, что не хочет, не будет жить с женой.
— Правда, — добавил он, — для сына я останусь отцом, это она знает, а с ней у нас все кончено.
— Ты не любишь ее?
Он не ответил.
Она ждала его ответа, и боялась того, что услышит, и в то же время чувствовала, что любит его с каждой минутой все сильнее именно за то, что он молчит.
Она понимала, он не хочет, не умеет лгать, и была благодарна ему за правду, за то, что слово у него и в самом деле крепкое.