Свели Ивана на сеновал, где и устроили ему на чердаке куток, в углу за сеном. Он был в жару и опять впал в тяжелое состояние. На следующее утро Опанас привел деда-знахаря. Веселый тот был, все с шутками да с прибаутками. Предплечье развязал, обмыл теплой кипяченой водой. С одной стороны покрасневшая рана сильно вздулась: нагноилась. Ничтоже сумняшеся, он это вздутие широко вскрыл острым ножом. Брызнул гной. Рану с двух сторон дед закрыл чистыми тряпочками, пропитанными вином, и еще сверху обвязал длинным полотняным бинтом. Кости предплечья были целы. Руку положил на косынку, а косынку — вокруг шеи. Иван молчаливо, только зубы скрипели, переносил помощь деда. Для успокоения хлобыснул чарку горилки. А дед заливался:
— Выпыв! Ото дило! Якый гарный хлопець! Мовчить, як каминь! Терпыть! Ничегосенько, здоровенькый будеш! Знова воюваты начнет, як бог свят!
В этот день Опанас сказал сумрачно:
— Иване, Иване! Иду од тэбэ. Прощавай, друже мий. До вийска народного иты треба.
Обнялись с Опанасом, и тот вышел в сопровождении горько плачущей жинки. Иван опять задумался:
«Вот и Опанаса более не увижу. Встренешься с хорошим человеком, глянь-поглянь, а он уж и сокрылся. А иной, поганый, прицепится к тебе, как репей, и никак от тебя не отстанет».
Приходил дед дня через два, перевязывал Ивана, только всю повязку от раны не отрывал, не тревожил ее, а снимал верхние слои. Временами снова поливал тряпку вином и опять завязывал. Поил настоем из какой-то травы. Сказал, чтобы Иван рукой шевелил, лучше потом ею двигать будет.
Остальное время Иван полеживал в своем укромном углу на чердаке.
А жизнь шла своим чередом. На соломенной крыше воробьи возились, дрались, чирикали. На соседнем дереве распевал дрозд, а к вечеру из сада неслись соловьиные трели. Мир звуков… Иван слушал, отдыхал от пережитых волнений. Временами по селению раздавались ржание, топот лошадей, людские голоса, грохот — Иван догадывался — пушек. Потом жинка Опанаса сообщала:
— Вийско ляшске до Днипра пишло!
Жар и боли в руке затихали. Шевелил рукой по приказу деда, ел, пил дивный хозяйкин квас, спал. «Хождение за три моря» он прочел. Достал из дорожной сумы рукопись на пергаменте, кою дал ему все тот же любознательный атаман войска Донского. Это было «Послание царя Ивана Четвертого Васильевича Грозного к князю А. М. Курбскому». В одном месте там было написано: «Како же не устрашися раба своего Васьки Шибанова? Еже бо он благочестие свое соблюде, и пред царем и предо всем народом, при смертных вратех стоя, и ради крестного целования тебе не отвержеся и похваляя и всячески за тя умрети тщашеся. Ты же убо сего благочестия не поревновал еси: единою ради моего слова гневна, не токмо свою едину душу, но и всех прародители души погубил еси…» Задумался над этим местом Иван:
«Да, Васька Шибанов стремянный, холоп князя Курбского, умер за господина своего. Холопам треба-де стоять горой за владык. Так Грозный пишет. Есть владыка посильнее, чем все эти князья, бояре с царем вместе: народ! За него стоять треба! И стою я. Это вот настоящий владыка, не продаст, не предаст. А царь? Народ привык к царю, видно, без царя нам на Руси нельзя быть. Токмо и царь и князья — бояры и дворяне — все временны. А народ века живет, ему низко кланяюсь, за него и умереть радостно… Эх, грозный царь! Пошто ты сына своего убил? Пошто грех тяжкий совершил?»
По вечерам Иван спускался с сеновала и тихо шел в сад. За ним увязывался Кабыздох, добрый, лохматый хозяйский пес. Иван садился на скамейку под столетней липой, а пес ложился на землю в нескольких шагах от него. В малиннике неистово, не пугаясь близости человека, разливался соловей, с ним перекликались соловьи из соседних садов. Светились и гасли светлячки в вишневых зарослях, как снегом, осыпанных благоухающими цветами. Жужжали майские жуки… Давно так хорошо и спокойно Иван себя не чувствовал, как в этом безлюдье. И даже радовался ему:
«Успею еще снова по морю буйному житейскому поплавать. А пока — отдых, сил набирайся, козаче!»
И вот месяца через полтора Иван тронулся. В Киеве решил побывать, остановиться у того человека, цидулю к которому дал ему наказной атаман. Тепло простился с Платонидой, Опанасовой жинкой, и с дедом-лекарем. За постой и лечение они ничего с него не взяли, сказали, что за все заплатил Наливайко. Отходя, крикнул им:
— Прощай, мой исцелитель! И ты, Платонида, кормилица моя и поилица, прощай! Век вас помнить буду!
А у тех глаза были на мокром месте.
Шел Иван и вспомнил Наливайко: