Выбрать главу

— Милый мой мальчик, твой номер придется отменить, — сказала сеньорита, скривив губы. — Я не могу выпустить тебя на сцену в таком виде.

Но тут близнецы пришли со сцены в нашу кулису, и сеньорита оглянулась, а сеньор Рамон, он выходит, когда кончается номер, и говорит в микрофон, кто следующий, встал в круге света и сказал:

— А теперь я хочу объявить очень необычный номер. — Повернул голову к нам и показал большим пальцем на потолок, вот так, как американцы в кино. И подмигнул нам: — К нам на гастроли, прямо с крыш старого Лондона, прибыли Мэри Поппинс и ее друг, трубочист Берт!

Все захлопали, а один сеньор засвистел, вот так, и, когда сеньорита перестала держать меня за капюшон, потому что хотела подхватить одного из близнецов, он ведь споткнулся об веревку, я побежал в мокрых шлепках и грязных трениках к кругу света, и так торопился, что пробежал через весь круг и остановился уже по ту сторону, но совсем недалеко. И попробовал опереться на стойку микрофона, но поскользнулся. И тогда все сразу замолчали, р-раз — и тишина.

И кто-то сказал:

— Ой-ей-ей!

Потому что я упал.

Мария

Мы опаздывали. Добрались до места с большим опозданием. В коридоре слышалась музыка из зала. Мы ускорили шаг.

В машине мы с Мануэлем Антунесом не обменялись практически ни единым словом. Он смотрел в окно, на прохожих — дождь чуть моросил, улицы снова ожили. Смотрел, молчал.

И вдруг, на светофоре, сказал:

— Как я мог ничего не замечать… Считай, ослеп…

И посмотрел на меня. В его глазах было столько печали, что я обрадовалась, когда зажегся «зеленый», и мы поехали дальше.

— Не корите себя, Мануэль, — сказала я ему. — Жизнь нанесла вам очень тяжелый удар, а в таких случаях каждый пытается выжить, как умеет.

Он отвернулся, долго молчал, а затем пробормотал:

— У меня одна надежда — что Гилье меня все-таки простит.

Я сделала глубокий вдох, а потом ответила.

— Гилье вас ни в чем не винит — а значит, и прощать тут нечего. Ему достаточно, что вы у него есть. Достаточно знать, что вы рядом.

Он опустил голову и молчал до следующего светофора.

— Прямо гений, а?

Эта фраза меня так удивила, что я подумала, что ослышалась.

— Что вы сказали?

— Гилье, — улыбнулся он. Слабо, но все-таки улыбнулся. — Гений — до всего дошел своим умом.

Я не смогла удержаться от смеха:

— Да, необыкновенный ребенок.

— В маму уродился.

Мы остановились перед «зеброй» — пропустить сеньору с двумя малышами, скакавшими вокруг нее.

— Теперь у него нет никого, кроме вас, — сказала я ему и снова разогналась.

— Да…

* * *

Когда мы подошли к дверям зала, оттуда донесся мужской голос. Поначалу почудилось, что он декламирует стихи или произносит речь, но оказалось, что он просто объявляет исполнителей. Долетели отдельные слова: «… хочу… очень необычный номер… Поппинс и ее… Берт». А потом воцарилась тишина, и, едва мы юркнули внутрь, кто-то воскликнул «ой-ей-ей», и мы увидели, что вдали, в неосвещенной части сцены, но рядом с микрофоном, Гилье, поскользнувшись, падает ничком. Раздался глухой грохот.

Мануэль Антунес рядом со мной запыхтел, осекся, двинулся по проходу вперед, но я вовремя схватила его за руку, и он изумленно обернулся.

— Погодите, — шепнула я ему. — Погодите.

Он расслабился, и мы остались в темноте у самых дверей. Гилье медленно поднялся, вышел в круг света.

Я мысленно ойкнула.

Гилье был в черном, длинном — ему до колен — худи и грязных трениках: они волочились по полу и, похоже, насквозь промокли. Из-под штанин торчали белые пластмассовые шлепанцы, казавшиеся великанскими.

— Моя одежда для спортзала, — шепнул мне Мануэль, стиснув ручки белой кожаной сумки.

— Спокойно.

Он стиснул зубы, застыл, уставившись на сцену. Гилье взял со стойки микрофон, замер, молча оглядел зал.

Прошло несколько секунд в мертвой тишине — разве что кто-то нервно кашлял или непроизвольно чихал. Наконец Гилье поднес микрофон к губам.

— Дело в том, что… я… — начал он дрожащим голосом, — должен был петь и танцевать с Назией, мы друзья, но она, наверно, сейчас в аэропорту, а может быть, уже в самолете, потому что она должна жениться в Пакистане со своим двоюродным братом, ему тридцать лет, а точнее, даже больше тридцати, и у него есть фабрика, где помещается много домов и даже гарем, и все это подстроили, чтобы Назия не стала стюардессой, как моя мама. И Назия должна была быть Мэри Поппинс, а я ее другом Бертом, но теперь это невозможно. Дело в том, что ее наказали, потому что так написано в Коране, а Коран как Библия, только наоборот, и тогда я сказал: «Если она не может, я сам буду Мэри Поппинс, хотя я еще не вырос». Тут есть одна загвоздка, потому что папе не нравится, когда я наряжаюсь в женскую одежду. Ему понравится, если я буду играть в регби, но я боюсь мяча и еще боюсь, что будут насмехаться, мне больше нравится собирать цветы на лугу, за стадионом, а еще мне бы понравилось танцевать, как Билли Эллиот, в школе на площади, но туда ходят одни девочки, и папе очень стыдно, поэтому я ему об этом не говорю, ну, точнее, есть и другая причина, я ему не говорю потому, что моей мамы нет, а он по ней так скучает, что иногда тайком от меня долго плачет, и еще пишет ей в ежедневнике письма, хотя, мне кажется, раз мама живет на морском дне, они не доходят, потому что там нет почтальона, но, наверно, мы могли бы на пробу положить их в бутылку, как пираты, чтобы письма дошли в страну русалок, туда уезжают мамы, когда пропадают без предупреждения, но, может быть, они уезжают еще куда-то, вот и всё.