Гилье умолк, снова замер с микрофоном в руке, опустив голову — казалось, призадумался. В зале была полная тишина — все затаили дыхание. Мануэль Антунес, стоя в полумраке рядом со мной, не сводил глаз с сына. С ресниц Антунеса снова капали крошечные, едва различимые слезы. Он не шевелился. Когда я ласково пожала его руку, слегка ссутулился, но и только.
А Гилье в конце концов заговорил снова:
— В общем, я хотел спеть песню «Суперкалифрахилистикоэспиалидосо», когда Мэри с Бертом танцуют со щетками и трубочистами, потому что, когда я познакомился с Мэри Поппинс, она мне сказала, что это волшебное слово говорят, когда все слегка не ладится и тебе нужна помощь. И вот в чем дело: Назии очень нужна помощь, пока ее не заперли в гарем, и папе тоже нужна помощь, потому что он хранит маму в коробке на шкафу, чтобы она не уехала, но ведь мама уже уехала, и, наверно, когда я скажу волшебное слово, она меня услышит и придет попрощаться с папой, как тогда на вокзале, но только теперь они не будут ссориться, и тогда он больше не будет плакать, и не заболеет, и не умрет. Вот для чего я хотел спеть и станцевать свой номер.
А когда я выходил из дома, я перепутал сумки и взял папину сумку для спортзала, а потом мне очень захотелось по-маленькому, и я не смог вытерпеть, и тогда я намочил штаны и переоделся в папину одежду, а она мне очень-очень велика, а потом она промокла под дождем. И наверно, поэтому мне нельзя петь на сцене, но я бы очень хотел спеть, ну, мне, правда, немножко стыдно, но это ничего… Я думаю, теперь уже точно все.
Снова воцарилась могильная тишина. И тогда Мануэль Антунес рванулся вперед. Пошел к сцене по проходу, и софиты высветили его мокрое от слез лицо, белую сумку в его руках. Все поворачивали головы вслед, а Гилье сделал ладонь козырьком, пытаясь разглядеть, кто появился в зале.
Наконец Мануэль дошел до сцены, медленно поднялся по ступенькам. Подошел к Гилье, остановился рядом с ним.
Они посмотрели друг на друга. Отец и сын посмотрели друг на друга, и Гилье слабо улыбнулся — нервно, словно прося прощения. И сказал:
— Просто я сегодня…
Мануэль Антунес провел по лицу ладонью, смахивая влагу. Потом опустился на колени перед Гилье, открыл сумку, сказал:
— Действуй, сын. Дай-ка я тебе помогу.
Гилье недоуменно вытаращил глаза, а Мануэль задрал ему руки и бережно стащил с него промокшую кофту с капюшоном. Потом снял с Гилье все остальное — и шлепанцы, и треники. Раздел догола. Достал из сумки полотенце и принялся вытирать сына с головы до пят, а Гилье безмолствовал, и отец и сын смотрели друг на друга в абсолютной тишине, словно тут не было ни сцены, ни публики, ни зала, словно во Вселенной не существовало никого, кроме их двоих.
В зале даже не кашляли. Даже не перешептывались. Как в рот воды набрали.
Наконец Мануэль вытер сына досуха и достал из сумки трусы. Надел на Гилье. Достал цветастую юбку. Надел на Гилье. А потом облачил его в белую блузку и просторный жакет, обул в ботинки на высоком каблуке, аккуратно зашнуровав их, дал ему в руки соломенную шляпку с пластмассовым цветком и складной зонтик фисташкового оттенка.
В последнюю очередь достал из бокового кармана сумки маленький прозрачный несессер. Положил рядом с собой на пол. Раскрыл несессер и, устроившись спиной к публике, начал гримировать Гилье: накрасил сыну глаза, скулы, губы и, наконец, брови так старательно, что зрители смотрели во все глаза. Все сидели, не шелохнувшись. Снаружи доносился шум затихающего дождя, вдали прогремел гром.