Около полудня Станислава вызвали наверх. Подвели к одной из дверей, которые внушали ему панический страх, втолкнули в комнату. Сидящий за письменным столом человек в черном мундире молча показал на стул и жестом велел сесть. Сделал знак стражнику, чтобы тот удалился, и с минуту, не произнося ни слова, разглядывал арестованного.
— Ты немецкий гражданин, — заговорил гестаповец. — И тебе принадлежит почетное право служить в армии. К сожалению, ты оказался трусом. Пытался удрать. Как видишь, такие номера у нас не проходят. В твоей биографии имеется также довольно подозрительная страница. Но ты еще сопляк, и мы прощаем тебя. Мы прощаем тебе и последнюю безответственную выходку Дадим тебе возможность реабилитироваться. Можешь отличиться в боях с французами. И отомстить за смерть своего отца. Мы знаем, где он погиб и за что. У меня только один вопрос: будешь ли ты верен долгу немецкого солдата?
Станислав молча смотрел на гестаповца. Он не ожидал, что ему напомнят о смерти отца. И вдобавок в такой связи. Первым его желанием было крикнуть, что отец погиб вовсе не за то, о чем они думают, его попросту погнали на фронт, под пули. Но Альтенберг сдержался. И голос гестаповца помог ему в этом, голос, лишавший дара речи. Удивительно знакомый, где-то уже слышанный. Лицо Станислав видел впервые, но голос слышал. Наконец, вспомнил. Это был голос польского офицера. Мнимого посланца воеводы Гражинского. Это был тот самый человек, который требовал, чтобы Дукель организовал диверсионную группу. Умолял помочь полякам. Теперь он изъяснялся по-немецки, но голос был тот же самый. Не изменился.
Станислав смотрел на этого человека, который, по словам Дукеля, явился затем, чтобы вызвать войну, смотрел и пытался понять, сколь велика должна быть жажда убийства, если обуреваемый ею ради достижения своей цели соглашается даже корчить шута.
Между тем гестаповца разозлило слишком затянувшееся молчание.
— Тебе предоставляется право выбора, — резко бросил он. — Мы в гестапо никого не принуждаем вступать в сделку с собственной совестью. Напротив, наш долг способствовать тому, чтобы люди выражали свои подлинные взгляды. Итак, я спрашиваю, хочешь ли ты быть немецким солдатом и верно служить фюреру?
Станислав прекрасно понимал, на что обрек бы себя и семью, если бы отказался от предложения гестаповца. Он сказал «да», хотя никогда еще произносимое им слово не возбуждало в нем большего протеста. Против этого слова восставало все в нем. Когда он, разбитый и подавленный, возвращался домой с сознанием, что вскоре должен будет поделиться с близкими своими перипетиями, в ушах немолчно звучал голос гестаповца: «Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит почетное право служить в армии… Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит…» И невозможно было отделаться от этого голоса.
Через несколько дней Кася и мать провожали его на вокзал. День был солнечный, но еще прохладный. Дворники сгребали в городских цветниках прошлогоднюю листву, которой утеплялись на зиму розы, пахло влажной после дождя землей. В воздухе ощущалось приближение весны. Мать судорожно хваталась за его рукав. Кася то и дело заглядывала в лицо, словно желая лучше запомнить брата. Обе беззвучно плакали. Когда он предъявил в кассе повестку о призыве и получил бесплатный билет, мать достала из сумочки фотографию отца и сунула ему в руку.
— Возьми, — сказала она. — Он там погиб, но тебя предостережет в трудный час.
Станислав хорошо знал, что тут не может быть никаких параллелей, однако, уважая ее право на иллюзии, принял этот жест с надлежащим трепетом. Спрятал фотографию в бумажник и поцеловал мать в лоб. Она заплакала в голос. Поезд уже стоял у платформы. Шла посадка. Множество новобранцев отбывало вместе с ним в том же самом направлении. Немецкие семьи тоже прощались со своими отпрысками. Кое-где слышался женский плач и суровые наказы отцов, чуждых телячьих нежностей, желающих своим сынкам всегда быть мужественными. Повсюду слышалось «Хайль», кто-то упоминал фатерлянд, провозглашались здравицы в честь Гитлера и угрозы по адресу французов. Гомон голосов сливался с тяжелым сопением паровоза. Мать просила писать почаще, а Кася беспокоилась, как бы не раскрошился кекс, который она испекла и положила ему в котомку. При этом сама понимала нелепость своих слов, а он их почти не слышал.
Станислав обнял мать и сестру.
— К чему эти слезы, мама? Война долго не протянется. У французов мощнейшие укрепления. Немцы поломают себе зубы и угомонятся. Подпишут мирный договор, и делу конец.