— Мы уходим. Папа не велел вам вставать. Мы скоро вернемся.
— Вы куда, Эзекиэль?
— Мама заболела.
— А что у нее болит?
Он пожал плечами и повернулся к двери.
— Эзекиэль! — закричал я. — Куда ее увозят?
— В больницу.
Он ушел. Стукнула входная дверь, снова звякнули колокольчики, и все уехали. Мы с Даниэлем остались одни в полутьме слабо освещенной комнаты и, боясь шевельнуться, тревожно переглядывались.
— Что это с ней?
Мать никогда не болела, ни на что не жаловалась, и дома у нас даже в помине не было уксусных компрессов, лимонных примочек или пиявок. Внезапная болезнь матери не столько нас испугала, сколько удивила.
— Давай встанем, — предложил я Даниэлю.
Было еще темно и холодно, и Даниэль не захотел.
— А зачем? Что будем делать?
Я подумал, что, и правда, лучше нам лежать. Вот мы и лежали с открытыми глазами, иногда тревожно перекидываясь словами да придумывая себе всякие ужасы. Рассвело, и мы собрались уже завтракать, и вдруг услышали, как скрипнула входная дверь. Мы выскочили в патио и увидели, что идет отец, увидели его заплаканные глаза и синие дрожащие губы. Мы испуганно съежились. Он обнял нас за плечи и долго стоял молча. Потом с трудом выдавил:
— Мама умерла.
Он ушел к себе в комнату и запер дверь. Мы оба заревели. Вскоре вернулись Жоао и Эзекиэль. Они вошли в патио, едва волоча ноги, словно после тяжелой болезни, громко рыдая и размазывая кулаками слезы.
Прошла целая вечность. Мы окаменели, не решались взглянуть друг другу в глаза; не знали, что делать, боялись шевельнуться; жизнь для нас потеряла всякий интерес и смысл. На столе простыл завтрак, выкипела вода в чайнике, погас огонь в плите; напрасно надрывались под окнами торговцы, предлагавшие, как всегда в этот утренний час, свои товары. В комнате отца — ни единого шороха, и никто не звонил у входной двери: мы были чужими в этом квартале, как и в Буэнос-Айресе, где мы жили совсем недавно, — ни соседей, ни знакомых, ни друзей: одиночество и мертвая тишина.
За несколько часов все в доме перевернулось: переменились мы, стал другим отец. Все менялось на глазах — не в наших силах, помешать неизбежному. Мы это остро чувствовали в нашем застылом одиночестве. Пройдет немало неподвижных дней и месяцев, прежде чем растает — если растает — сковавшее нас оцепенение. Уже поздно вечером мы услышали в соседней комнате шаги. Потом открылась дверь, и вошел отец. Он постарел, сгорбился, глаза ввалились. Он внимательно нас оглядел: Даниэль сидел на кровати, уставившись в потолок, Эзекиэль прислонился к стене и ожесточенно чистил ногти, я стоял тут же молча, а Жоао, не поднимая глаз, комкал в руках платок.
— Подойдите, — услышали мы наконец голос отца.
Казалось, впервые за много веков прозвучал в этом доме человеческий голос. Мы подошли, и отец повел нас в другую комнату. Он сел к столу, вытянул сильные длинные руки и уронил на них голову. Они дрожали, эти крупные белые руки в рыжеватом пушке, такие ловкие и умелые. Руки, которые, надо думать, ни разу за всю его жизнь не дрогнули. Он сцепил пальцы, наверное, чтоб унять дрожь, и, обведя нас взглядом, заговорил:
— Что мне вам сказать? Нас постигло страшное горе. Мамы больше нет.
Голос его оборвался, мы задохнулись от рыданий, а он глотнул воздух и снова заговорил:
— Мама умерла. Это для всякого большое несчастье, а для меня это больше, чем несчастье. Вы знаете, почему. Я уже не смогу больше заниматься своим делом. Теперь я связан по рукам и ногам. Надо будет что-то придумать, а что — не знаю. Ко всему, у нас нет денег. В Буэнос-Айресе меня все знают, житья здесь не будет. Что я стану делать? Посмотрим. Пока что будем выкручиваться, как сумеем. Все вместе.
Он замолчал и расцепил пальцы; они уже не дрожали.
— Не будем загадывать, — сказал он, поднимаясь.
— Папа, — нерешительно начал Жоао, — у мамы в Чили никого нет?
— Может, и есть родственники, — отвечал отец, остановившись в дверях, — но разве что дальние. Наверное, в жизни ее не видали и даже не слышали о ней. Ее родители давно умерли, и братья тоже, только один жив остался, да и тот монах. Так что помощи нам ждать не от кого. И у меня никого нет. Ни одной родной души на свете, кроме вас.
Он замолчал и посмотрел на стол.
— Уберите это, — сказал он, имея в виду остатки завтрака. — И придумайте, как раздобыть поесть.