— А рожи-то вытянулись! — честили их на прощание. — Не умрите тут со скуки! Счастливо оставаться!
Но заваруха на том не кончилась. Затишье наступило только в самом центре, где находились банки, редакции газет и крупные торговые фирмы, а прибрежная часть города по-прежнему бурлила и клокотала. Кое-где в низине и у подножия холмов народ ринулся на продуктовые лавки. Лавки, конечно, к повышению трамвайного тарифа никакого отношения не имели, но люди пользовались случаем, чтобы выместить накипевшую злость на тех, кто изо дня в день, из месяца в месяц тянет из них соки, обвешивает, обсчитывает, подсовывает гнилой товар. Припомнились обиды и унижения, оскорбления и страдания, припомнилась вся унылая, голодная жизнь, все эти подлые, наглые, скаредные, а главное, равнодушные, непробиваемо равнодушные лавочники. Толпа в ярости забрасывала витрины камнями, да еще грабила, тащила картофель, бобы, лопаты, веники, кастрюли — словом, все, что лежало или висело поближе к двери. Хозяева защищали, как могли, свое добро. Иные хватались за ружья и принимались стрелять в прохожих и зевак, приводя толпу в еще большую ярость. Улицы огласил пронзительный вой сирены — скорая помощь подбирала раненых.
Спустилась ночь, а я все бродил, прибиваясь то к одной кучке людей, то к другой. Крики и град камней, правда, удовольствия не доставляли — сам я не кричал и фонари не бил, — а все-таки было забавно, и я никак не мог уйти… «Я напишу тебе из…» Я забыл теперь и про друга, и про пароход, который его увез. За прозрачными витринами, посреди флаконов и флакончиков, наполненных разноцветными жидкостями, посреди зеркал и стеклянных шкафов стоят, кажется, тоже стеклянные аптекари. Они с любопытством и удивлением разглядывают улицу, всем своим видом показывая, что не имеют ни малейшего отношения к происходящему, а тем более — к трамвайным тарифам и продуктовым лавкам. Они лишь продают лекарства, а значит, помогают людям, облегчают их страдания, хотя, надо думать, у них тоже рыльце в пушку, потому что торговец — он торговец и есть, на том свете и то изловчится. Но их никто не трогал. Простой люд, столпившийся на улице, все эти рабочие и поденщики, служащие и бродячие торговцы и еще какие-то сомнительные типы, которые здесь и там мелькали в толпе, по опыту знали, что без аптеки на худой конец можно обойтись, что это тебе не булочная или зеленная лавка, куда бежишь каждый день, и что аптекарь тебе ни разу не отказал в кредите, потому что кому придет в голову просить микстуру от кашля или порошки от бессонницы в долг? Потом аптекарь и обвесить тебя не может — сам он лекарств не готовит, по крайней мере ты этого никогда не видел, — и аптекари вроде бы не такие жадюги, как лавочники. Ну, а если у тебя нет денег купить грудные капли или укрепляющее, так кашляй себе на здоровье и тощай или лечись домашними снадобьями — дешевле получится. С другой стороны, что возьмешь в аптеке? Нужно быть идиотом, чтобы тащить коробку рисовой пудры или зубную щетку. Другое дело — хлеб или сахар, бобы или картофель, или кофе, или чай, или масло; попробуй без них проживи, попробуй изготовь дома или раздобудь на стороне какой-нибудь продукт взамен. Мать семейства, жена безработного, инвалида или рабочего с нищенским жалованьем изворачивается, как может, продает обувь и одежду, несет в ломбард старое одеяло, берет взаймы. Но вот наступает отчаянная минута, когда остается только одна надежда (какая уж там надежда!), что не устоит, окажет милость лавочник, у которого много лет подряд ты покупал соль и бобы. И ты умоляюще смотришь на этого приветливого, доброго с виду человека без передника, в потертых штанах и нижней рубахе, а он равнодушно стоит за прилавком в ожидании покупателей или болтает с ними, старательно выговаривая или смягчая на итальянский манер чужие слова. У него одна забота: продать товар, продать — и больше ничего; в кредит он не отпускает.
— Сегодня в кредит не отпускаем, приходите завтра. Вы мне уже и так задолжали семь песо.