— Дай ему как следует!
— Оставьте! Сами разберутся.
Разгоряченные бурными событиями дня и вдобавок вином, они пулей вылетали из пивных и шли напролом, круша все на своем пути и изрыгая хулу и проклятия. Еще чего надумали, чертовы полицейские! Долой! Смерть палачам! На каждом углу стоял непременный постовой. Он забирал только самых отъявленных хулиганов, драчунов, дебоширов, которые ломали и крушили хрупкие сооружения уличных торговцев; а то проводит забияку до соседнего квартала и заботливо объяснит, как пройти:
— Вот туда, прямо. И чтоб я тебя здесь больше не видел.
— Слушаюсь, сержант, — ласково и заискивающе бормочет пьяница.
Чувство вины побуждало его льстиво повысить полицейского в чине.
Бывало, сам карабинер идет с дежурства, насосавшись, как бурдюк. Народ обычно не скупился на угощение:
— Поди-ка сюда, капрал, — икает какой-нибудь пьяница, — давай пропустим по рюмочке.
Полицейский осторожно оглянется по сторонам, нервно потеребит ус и сдастся: «А, будь что будет!» — и вмиг вылакает четвертинку или пол-литра. Встретит приятелей и, смотришь, разжаловали или на сутки в карцер.
— Да что вы, лейтенант, — твердит, едва ворочая языком, незадачливый служака. — В рот не брал.
— А ну дыхни, — и отскакивает, чуть не падая в обморок от запаха перегара.
— В карцер, черт тебя подери! Нализался, как свинья!
Но сегодня было не так. Сегодня полицейские были врагами — они ранили и арестовали немало народу, и пьяные (куда девались их обычная сговорчивость и охота раскошелиться ради всякого?) теперь их ненавидели, тем более что над некоторыми из них тоже поработали дубинки и лошадиные копыта. Вот они, их заклятые враги, в уродливых зеленых шинелях, в прямо-таки отвратительных фуражках, в смехотворных мундирах с золотыми пуговицами и в омерзительных сапогах с кургузыми голенищами — и не сапоги-то вовсе, а так, штиблеты. Один пьяница наскочил на полицейского, сунул ему в нос кулак и, брызгая слюной, вылил на голову этого представителя закона, всей его родни и полиции вообще набор замысловатых ругательств. Но блюститель порядка стоял невозмутим и неподвижен, будто каменная статуя. Тогда пьяный совсем разъярился и — благо полицейскому было неоткуда ждать помощи — храбро отвесил ему здоровенного тумака. Полицейский отступил и попытался призвать хулигана к порядку, но не тут-то было: он мог с таким же успехом уговаривать его прочитать «Ave Maria». Подстрекаемый улюлюканьем толпы и сознавая, что численный перевес на его стороне, пьяный снова пнул полицейского. Тогда представитель власти выхватил свисток и пронзительно засвистел: Ему на помощь сразу же примчался соседний полицейский, который стоял на том углу проезда, что ближе к холму. Пьяный ринулся в бой против двоих, но тут его огрели дубинкой по голове, — да так, что брызнула кровь, — и еще арестовали на глазах у изумленных дружков.
Новость мгновенно облетела улицу из конца в конец: полиция избила одного парня и увела в комиссариат! Участок был всего в двух кварталах от места происшествия, и через несколько минут показалась конная полиция. Сейчас поглядим, кто тут хочет повеселиться! Весельчаков было хоть отбавляй: разогретые винными парами, они пришли в безудержное неистовство и расхрабрились — дальше некуда: плевать они хотели на комиссариат, дубинки, сабли, лошадиные копыта и самих всадников.
— Я чилиец, и нечего мне глотку затыкать, грязная свинья! — кричал один чуть не в ухо полицейскому.
— Ну, ударь! Ударь, гад! — И с треском разрывалась рубаха, летели оторванные пуговицы и открывалась волосатая грудь.
Полицейские, которым ненадолго хватило слов и миролюбия, перешли в наступление. Они брали людей за шиворот и волокли на угол, где стояли конные, а если кто упирался, не жалели дубинок. Дотащив силком такого смутьяна, его сбывали с рук, и тут приходил черед конных. Они хватали свою жертву за руки и галопом мчались в комиссариат, а пьяный вырывался, оставляя в руках полицейских клочья одежды, едва не теряя на лету штаны и визжа от боли, когда ему выворачивали суставы и обдирали о камни ноги. Все ресторанчики опустели, официанты и трактирщики высыпали на улицу. Уличные торговцы, хоть капитал их был и невелик, благоразумно унесли лотки с товаром. Они не так богаты, надо подумать и о завтрашнем дне.
Я жевал свой кусок рыбы и смотрел. Я был так голоден, что съел бы сейчас любую дохлятину, к которой в другое время и не прикоснулся бы. Я бы проглотил эту дохлятину, даже если бы мне сказали, что моя рыбина плавала в Красном море еще во время оно. Конечно, воняла она ужасно, но беднякам не пристало иметь слишком чувствительное обоняние. Нищему и голодному не до запахов; обоняние для голодного — излишняя и даже обременительная роскошь. Покрывавшая рыбу корка, вернее короста, трещала на зубах, точно я разгрызал морскую раковину. Как не похожа была эта корка на ту ароматную, нежно хрустящую корочку, которая получалась — в незапамятные теперь уже времена — у моей матери, когда она жарила мясо или рыбу, обваливая их в сухарях, перемешанных с яйцом. Итак, я упорно перемалывал зубами твердокаменную рыбу, блаженно млея от надвигающейся сытости. Я трудился над моей поживой тут же, на улице, стоя на углу. Исходивший от рыбы горячий пар забирался мне в ноздри, которые жадно раздувались, словно у почуявшей добычу собаки. Мой кусок рыбы трещал по всем швам и готов был вот-вот развалиться на мелкие частицы, будто им наскучило столь долгое пребывание друг подле друга. Откусывая очередную порцию, я запрокидывал голову назад, чтобы ни одна крошка ненароком не соскочила у меня с губ. Каждая косточка была для меня бесценным сокровищем. Я был способен сжевать зараз десять, двадцать таких кусков, а денег хватило только на один да на маленький хлебец. Я был голоден, я ел и смотрел. Продавец рыбы, который был казалось, замурован в такую же, как его товар, коросту, дал мне в придачу к моей покупке листочек бумаги, чтобы я, когда стану есть, не запачкал пальцы тем сомнительного происхождения жиром, которым рыба пропотела насквозь. И вот я ел и смотрел.