Я боюсь снега, хоть он и красив, если смотреть на него издалека; впрочем, красив он бывает и вблизи, да я его не люблю. Раза два или три в горах мне случалось встретиться с ним один на один — снег и я, и бесконечно долго тянется время, и не видать ни следа, ни тропинки — все похоронил снег. Иди осторожно, далеко не заглядывай, знай, смотри себе под ноги и выбирай, куда ступить, чтобы не провалиться, чтоб не упасть. Далеко тебе заглядывать нельзя, хотя я понимаю, там могли остаться твои друзья, и тебя ждет ночлег, яркое пламя очага, много света, веселья, голоса, смех, и чашка крепкого чая, и теплая постель, и даже, если повезет, женская улыбка, — пусть она предназначена другому, потому что ты всего лишь несчастный бедняга, но тебе будет радостно и то, что где-то близко, рядом с тобой улыбается женщина. Женщина в горах — большая редкость, а тем более женщина, которая могла бы стать твоей. Повторяю, не заглядывай далеко, не думай ни о чем, кроме этого снега: в нем заключено нечто поважнее, чем теплый очаг и чашка чая, нечто поважнее, чем женщины, которыми на худой конец можно и пренебречь. А вот тем, другим пренебречь нельзя. Жизнью не пренебрегают, нет!
А ведь как просто бы пройти туннелем, если б не законы. В туннеле идешь — не споткнешься, и за час его легко бы одолел, так нет, не тут-то было. Постой, милейший! Это вылез закон. Документы. Чилиец? Или аргентинец? Покажи военный билет, предъяви паспорт, открой чемодан. Еще немного — и тебя заставят спустить штаны. А если еще плохо одет и весь в грязи — потому ли, что с работой не вышло, или просто тебе охота так ходить, — тогда уж и вовсе несдобровать. Не пришелся им по вкусу, вот и загремел — хорошо, если на два часа, а то и на два дня или еще, чего доброго, на полмесяца. В Лас-Куэвас был один надзиратель — сукин сын, каких мало, — так он обычно подходил к дверям камеры и кричал:
— Эй, кто тут грамотный, выходи!
И вот грамотеи — трое или четверо, не больше — гордо выступали вперед.
— Та-ак! Ну, разбирай лопаты — и шагом марш!
И он ставил их расчищать дорогу к вокзалу. Потом его убила лошадь. Угодил небось в ад, расчищает там своим рылом дорогу в огне.
На ночь все двери запирают — опускают засовы, да еще навешивают замки. Для чего? Днем карабинер приставлен, чтоб следить, кто входит в комиссариат и кто выходит. А ночью его нет, вот и опускают засовы да навешивают замки. А по другую сторону границы — та же процедура. «Кто смел — тот свободы добьется», — поет чилиец. «Свобода, да будет свобода!» — провозглашает гимн Аргентины. Свобода — оно, конечно, так, но замок не повредит.
Взглянем, что ли, в последний раз — снег отстает, взбирается все выше и выше, точно с высоты ему легче за нами следить, не терять из виду. Он все еще не хочет нас отпустить.
— Слышите? Уже река шумит, а вон и первый тополь. Добрались. Чили!
Часть третья
I
А все-таки нельзя сказать, что у меня было безрадостное детство: были и удовольствия, и свои радости, иногда, правда, совсем не детские. Мать крутилась как белка в колесе; но зато в доме у нас всегда бывало прибрано, а мы чисто одеты и вовремя накормлены, так что хоть и были мы сыновьями вора — а воров, как известно, за людей не считают, числят их ниже убийц, которых по крайней мере хоть боятся, — но жизнь наша до той поры, пока за нами стояли родители и не было нужды самим о себе заботиться, ничем внешне не отличалась от жизни наших школьных приятелей из так называемых порядочных семейств, от жизни соседских ребят во всех кварталах и городах, где нам приходилось жить.
В детстве и ранней юности у меня было немало друзей: с кем я учился в одном классе, сидел за одной партой, решал одни и те же задачки, — когда получше, а когда и похуже, чем они, — с кем гонял мяч, менялся лошадками и пистолетами, карандашами, ручками и женскими фигурками со спичечных коробков или коробок из-под сигарет — сначала отцовских, а потом и своих собственных; все они меня любили, я бы сказал — даже уважали, и никому из них ни разу не пришло в голову, что их приятель — сын вора. Интересно, что бы они стали делать, если б узнали, что отец мой — вор? Во всяком случае удивились бы, потому что ни по виду, ни по одежде, ни по поведению никак нельзя было предположить, что я — сын человека, стоящего вне закона. Да и сам я никогда не чувствовал себя в чем-нибудь ниже. Их родители, кем бы они ни были — рабочими, служащими, врачами, торговцами, фабрикантами, грузчиками, — имели перед моим отцом одно-единственное преимущество: они могли спать спокойно, если, разумеется, у них не было на совести какого-нибудь преступления, а от этого ведь никто не гарантирован, — тогда как мой отец ходил, не озираясь, лишь там, где его никто не знал, потому что иначе самый паршивый полицейский мог в любую минуту его арестовать только за то, что он знаменитый Галисиец. Во всем остальном они были, как мой отец, но, в отличие от рабочего и чиновника, от врача и инженера, он никогда не знал безработицы и профессиональных болезней, и не грозило ему, как фабриканту или торговцу, банкротство или нехватка сырья — хотя, может быть, тюрьма для вора — та же профессиональная болезнь, издержки его производства? Не скажу, чтобы я гордился профессией отца, но и не слишком оттого печалился; я любил его, как любят всякого отца, и даже больше, потому что он был вором: не то чтобы его работа казалась мне увлекательной, а просто я его жалел, зная, как ему порой приходится трудно.