— Чего ты молчишь?
Но Жоао точно онемел. Мы кинулись к двери, а он вихрем за нами:
— Не открывайте! — заорал он, словно за дверью пряталось чудовище.
— Отойдите от двери! — спокойно и требовательно приказал голос матери.
Мы неохотно подчинились.
— Жоао, ты его знаешь?
— Нет, мама, — заикаясь, пролепетал Жоао, — только он какой-то не такой.
— А чем он не такой?
— Он… понимаешь… ну как бы тебе объяснить? Не знаю. Пойди посмотри сама, пожалуйста.
Казалось, он сейчас разревется. Мы, затаив дыхание, ждали, что будет.
— Постойте тут.
Она вышла в коридор и хотела было открыть дверь, чтобы взглянуть на человека, который так испугал ее сына; но, видимо, вспомнив, что он «какой-то не такой», передумала, возвратилась в комнату, подошла к окну, приоткрыла ставни и выглянула на улицу. Она долго так стояла, потом опустила занавеску и повернулась к нам. Мы испытующе на нее посмотрели, стараясь угадать по выражению лица, что она думает, и увидели полные слез глаза, а на щеках мокрые, бегущие к уголкам рта тоненькие ручейки. Я расплакался.
— Молчи, — сказала она сквозь слезы.
Но я только сильнее разревелся.
— Не плачь, нечего тебе бояться. Да ты сам посмотри.
Мы все кинулись к окну и, отталкивая друг друга, старались разглядеть человека на углу около магазина. Там под беспощадным солнцем — чуть не сорок градусов в тени — стоял, вернее плавился, какой-то человек, казалось вылепленный из темно-коричневой глины или политый бурой жидкостью. Он не сводил глаз с нашего дома.
— Кто это, мама?
— Педро-Мулат, — вздохнула она, вытирая последние слезы.
— А кто это Педро-Мулат, мама?
От этого вопроса она чуть не разрыдалась.
— Как вам объяснить? Он, наверное, к Анисето пришел. Жоао, сходи на угол и спроси у него, что ему нужно и не можешь ли ты ему помочь. Если он ответит, что ему нужен Анисето, скажи, что ты знаешь Анисето и можешь к нему свести. Иди.
Жоао было явно не по душе подобное поручение.
— Чего это я вдруг к нему пойду? — заупрямился он.
— Это друг твоего отца, Анисето очень бы ему обрадовался.
— Друг? — недоверчиво покачал головой Жоао.
Тогда вызвался Эзекиэль, но мать настаивала:
— Нет, пойдет Жоао.
Жоао еще раз выслушал все наставления матери, повторил, что ему говорить, открыл дверь и пошел к страшному человеку, который, если судить по его решительному виду, собрался хоть расплавиться, но выстоять до победного конца и даже чуточку дольше. И вот, когда открылась заветная дверь и снова показался тот самый мальчик, который минуту назад за нею скрылся, Педро-Мулат замер и уже не спускал с него тревожных глаз. Жоао не сразу взял незнакомца на абордаж, он остановился в нескольких шагах и стал внимательно его рассматривать, потом, словно о чем-то вспомнив, повернул обратно к дому, обошел своего мучителя со спины, заставив его повернуться вокруг собственной оси, и только тогда шагнул к нему и заговорил. Незнакомец нагнулся, как видно, чтоб лучше расслышать и понять, что говорит мальчик, а Жоао, снова взглянув на родной дом, повторил свои слова. Мужчина кивнул и что-то ответил; теперь уже ребенок не сразу его расслышал, и мужчина повторил свои слова. Наконец они договорились и пошли к дому — впереди мальчик, а за ним, как бы скользя по раскаленному декабрьскому воздуху Буэнос-Айреса, мулат. Жоао несколько раз оборачивался, точно боялся, что его спутник собьется с пути, заблудится или совсем исчезнет. Он с трудом удерживался, чтобы не броситься бежать сломя голову или не закричать — не то со страху, не то от радости.
Когда незнакомец переступил или, вернее, переплыл через порог нашего дома, мы были разочарованы. С чего это Жоао взял, что он странный? С виду — ничего особенного, самый что ни на есть обыкновенный человек с руками и ногами, человек, каких пруд пруди. И что особенного увидел в нем Жоао? Непонятно. Мулат как мулат: курчавые волосы, круглое улыбающееся лицо, темные глаза с желтоватыми белками, толстые губы и белые зубы. Возраста он нам показался неопределенного — от тридцати до пятидесяти. Еще он был худой, узкий в плечах и длинный — хотя довольно складный. А цвет кожи — как у всех мулатов, тоже ничего особенного. Уж не знаю, может, задумчивость и оцепенение сковали в тот миг лицо мулата, и потому он показался брату странным; а может, Жоао сам что-то придумал или ему привиделось. В чем там было дело, мы так никогда и не поняли. Вот одежда его, если эти тряпки вообще можно было назвать одеждой, — тут уж ничего не возразишь, — поразила бы любого. Шляпу, которую он из вежливости стянул с головы, сочли бы допотопной даже обитатели джунглей Центральной Африки; ее, видно, долгие месяцы немилосердно хлестал дождь, и день за днем, может уже целую сотню лет, жгло безжалостное солнце, и она превратилась в грязный, бесформенный лоскут, одинаковый что с лица, что с изнанки, и лишь обрывок истерзанного шнурка, который болтался на так называемых полях, указывал на то, что эту сторону ее владелец считает правой, поскольку этому украшению полагается быть на правой стороне. Остальные предметы его туалета — пиджак, брюки, ботинки, рубашка — были, по всей видимости, того же возраста и прошли не менее трудный жизненный путь. И все-таки этот человек не оправдал наших ожиданий. Во всяком случае, пока ни в лице его, ни в фигуре мы не заметили ничего особенного, и даже какая-то поразительная невесомость мулата, точно его тело не повиновалось законам земного притяжения, и самый его вид, смиренный, почти жалкий, хоть и обращали на себя внимание, но не содержали в себе ничего сверхъестественного, как выходило по словам Жоао и тому паническому ужасу, с которым он вбежал тогда в дом. Мы бы никогда не простили Жоао наших напрасных надежд, если бы пришелец, подойдя вплотную к матери, которая вся так и светилась приветливой радостью, не протянул ей тонкую смуглую руку и не проговорил нежным полушепотом: