— Похвала, Иван Лукич, заслуженная, — сказал Скуратов. — И нечего тебе скромничать. Помнишь, весной на совещании я говорил не забывайте о воде, а особенно в жару. Каналы может залить, забить песком. Все забыли, а ты не забыл, и за это я тебя хвалю. И жатву с поставками вовремя завершил, и вода у тебя идет полным ходом, да еще и нерадивым соседям помог. Вчера я видел Игнатенкова из «России». Ну, как, спрашиваю, течет влага? Спасибо, говорит, сосед Книга подсобил, расчистил шлюз. И во «Власти Советов» тоже тебя благодарят.
Иван Лукич, наклони голову, молчал. Не знал, что сказать. Когда они попрощались и выехали за Грушовку, Иван Лукич спросил
— Объясни мне, Яков, по-русски, что все это обозначает?
— Гнедой послал трактор с черпаком — вот и все.
— Вез моего указания? — Иван Лукич тяжело вздохнул. — Портятся бригадиры, портятся. — Долго молчал, курил, смотрел на укрытые темнотой поля. — Слушай, партком. Может, нам вернуться и сказать Скуратову всю правду? — Повернулся к Закамышному и совсем тихо, чтобы не услышала Ксения — Дело такое получилось тонкое, черт бы взял этого Гнедого. Может, Яков, не надо возвращаться? Пусть все остается так… это же водники не меня благодарили, а «Гвардейца».
— Лучше бы сказать правду.
— Почему промолчал?
— Как-то неудобно было. Тут рапорт, а тут… Завтра приедем и все объясним.
Иван Лукич откинулся на спинку сиденья и закрыл усталые, слезившиеся глаза.
Тут, в своем дворе, видя знакомые улыбающиеся лица, Иван Лукич думал «Очевидно, так чувствует себя человек, сделавший большое и полезное дело для людей, и от этого людям стало жить легче». Ему приятно было сознавать, что это полезное дело он делал не один, а вместе с теми, кто смотрел на него и улыбался ему. От этих мыслей в тело его проникла удивительная теплота, и он сказал
— С праздником вас, дорогие товарищи! И ему ответили все дружно
— И тебя с праздником, дорогой Иван Лукич! Видя Ивана Лукича измученным и счастливым,
люди смотрели на него, гордились им, и мысли у них были самые хорошие. «Ох, Иван Лукич, Иван Лукич, пружина, а не человек! — думали одни. — Да что пружина? Быстрый конь под седлом, и скачешь ты напропалую, и нету у тебя к себе никакой жалости… Хоть бы о своем здоровье подумал, а то, чего доброго, силы надорвешь, а как нам тогда жить без тебя?..» Другие думали «Говорят же, что и среди людей бывают орлы, да еще какие орлы! А полет у них — залюбуешься!» Или «Трудновато приходится руководителю. Для себя жить — это одно, а для народа — это уже совсем иное дело. На груди Золотая Звезда и значок слуги народа. О чем они говорят? О том же самом…» У молодых, сварливых женщин было и такое на уме «Красив же ты, чертов усач, ей-богу, красив! На тебя любо поглядеть и на работе, когда ты, бывает, злишься и пошумливаешь на нас, и вот теперь, когда так смирно глядишь на нас утомленным взглядом и как бы говоришь «Полюбите меня, бабоньки, полюбите, ручаюсь — не пожалеете…» Да такого и полюбить не грех, честное слово!..» А у Василисы своя думка. Глядя на мужа доверчивыми глазами, думала «Ох, Лукич, Лукич, поглядел бы ты на себя в зеркало! На кого ты стал похож? Худющ, черен, а глаза горят, как у ненормального. Ты так и захворать можешь, Лукич…»
Иван стоял в сторонке и видел, с какой наигранной важностью отец вышел из машины. Видел и то, как Иван Лукич, желая показать, что ему, бедняге, — тяжело и как вместе с тем радостно на душе, болезненно улыбнулся, будто говоря «Вот он какой, Иван Лукич, совершил такой великий подвиг, с трудом стоит на ногах, а опочивать не лег — пришел повеселиться вместе с народом». Ивану Лукичу хотелось, чтобы люди увидели как раз то, что он им и показывал, а именно что щеки его ввалились оттого, что в дни уборки ему было не до еды и не до сна, а покрылись бурой щетиной потому, что некогда было ни побриться, ни умыться; что даже личная его гордость — усы, и те отросли и обвисли на запорожский манер и стали некрасивыми; что за время уборки весь он прокалился солнцем, исхудал, лоб его почернел, залысины шелушились, а голова стала еще белее… «Да, таким тебя, батя, я еще не видал, — думал Иван, наблюдая за отцом. — Да ты, оказывается, и порисоваться умеешь и поважничать мастак. И славу любишь и тянешься к ней, как озябший к теплу, да и купаешься ты в этой своей славе, как в теплой воде, а без похвалы, без угодливых улыбок и рукоплесканий и дня прошить не можешь..»
Чего, оказывается, проще — стоять в сторонке и осуждать отца, хотя как раз в этот вечер Иван Лукич и не рисовался и не важничал. В самом деле он очень устал и не столько физически, сколько душевно, на сердце у него было тоскливо, и, как уверял он себя, повинен в этом был сын Иван. Думать об этом ему не хотелось, тем более что гости подошли к столам и пора было начинать. Иван Лукич сказал короткую теплую речь. Сперва выпили за успехи «Гвардейца» и за здоровье Ивана Лукича, потом — за приезд сыновей и за здоровье матери. И опять Иван Лукич невольно подумал «Что-то не радует меня этот приезд. Нутром чую Иван баламутит мою душу, от Ивана мои печали…» А тут еще эта незаслуженная благодарность водников и то ложное положение, в котором оказался Иван Лукич. И в этом он усматривал вину сына Ивана. Ксения была возбуждена, невнимательна к дороге, не замечала сидевшего рядом Ивана Лукича. И в этом тоже был повинен Иван. Да и кто же еще?
Вчера утром, подъезжая к Янкулям, Иван Лукич сказал
— Не могу разобрать, Ксения. Или разучилась рулем управлять? Или ветер сквозняком гуляет у тебя в голове?
— И не то и не другое! — смеясь, сказала Ксения. — Счастливая я. Это вам понятно?
— Не совсем. — Иван Лукич поглядывал на косившие в его сторону блестящие Ксенины глаза. — Кто тебя так сильно осчастливил?
— Один человек.
— Как его звать?
— Это секрет!
— Случаем, не Иван?
— А хоть бы и он.
Да, Иван. Кто же еще? После поездки с ним по хуторам Ксению будто подменили уезжала одна, а приехала другая. Была она без меры весела, за рулем пела песни голосом ласковым, нежным. На язык сделалась остра, в разговорах осмелела. Однажды, заливаясь смехом, шутя или серьезно, сказала, что с Голощековым она разведется и будет снова носить свою девичью фамилию. Она расцвела, стала неузнаваемо красивой, и Иван Лукич, любуясь этой новоявленной ее красотой, в душе завидовал сыну. «Теперь-то мне, Ксения, понятно, почему ты так хотела поехать с Иваном по бригадам чутьем угадывала, где твое счастье, — думал он. — Да и что тут удивительного? Голощекова ты никогда не любила, об этом все Журавли знают… Чтобы в будущем она мне не мешала спокойно жить, уберу ее с глаз долой, переведу в гараж, пусть катается на грузовике и мне будет покойно, да и люди перестанут языками чесать. Выброшу все это из головы и подумаю о том, как же мне быть с той дурацкой благодарностью? Поехать завтра и рассказать Скуратову? А Скуратов, чего доброго, расскажет на собрании актива, осрамит на весь район. И будут мои недруги орать отличился Иван Лукич, вместо выговора получил благодарность. Скрыть и промолчать? Пусть шило хранится в тайне? А ежели это пакостное шило само вылезет из мешка?.. Ежели Иван прочитает заметку в газете, поедет к Скуратову и обо всем расскажет? Тогда что?.. После, после обмозгую…»
Он поднял стакан и предложил выпить за тех детей, которые приносят родителям радость. Встретился взглядом с Иваном и отвернулся. Захмелевшие бригадиры тянулись к нему, хотели еще и еще сказать ему, как они его любят и уважают.
— С тобой мы, Иван Лукич, и в огонь и в воду, — говорил Лысаков.
Не подошел только Подставкин. Он стоял в сторонке и курил. И всех, кто подходил к Ивану Лукичу, чтобы чокнуться и выпить, Иван Лукич по-отцовски обнимал и целовал. Голова его начала туманиться, ему трудно было стоять на ногах. За-камышный принес стул-Ивану Лукичу не грешно и посидеть. Отказался, ногой отбросил стул и крикнул