Вот и меня дядя Ваня приучил к груздям. Своих-то детишек он не имел, меня заместо сына привечал.
— А когда он умер-то? — вырвалось у Ваньки Устиньиного, стоило только Прокопию Степановичу замолчать.
— А? — поднял он голову и очнулся от чего-то своего, нам не известного. — Не помер Иван-то Григорьевич. Белочехи его зарубили шашками.
— За чо его белочехи зарубили? — напрягся Осяга. — Богатый чо ли был?
— Горяч он был дядя Ваня! Как-то попа макарьевского зазвал и по саду повел, да все ждал, когда похвалит батюшка его за труды, за украшенье земли. А тот возьми и брякни: «Какой же это сад, ежели ни одного фрукта…» Иван Григорьевич и вскипел. А в бога он не верил и попов не иначе, как обманщиками и дармоедами принародно называл. И так потурил батюшку — тот и рясу сбросил, и деру дал — не тише Соловка. Э-э, да какой там богатый! Все и богатство — Соловко. И его отдал большевику Ефиму Ивановичу Юровских.
А было, рассказывают, так. Оплошал Ефим, и по доносу схватили его белые, в Макарьевку к чеху Трошке — ох и зверюга был! — на допрос-пытки. Исхлестал Трошка Ефима нагайкой в кровь и спьяну тут же ночью расстрелять приказал. Повели их двоих — его и Ваню Барашка. Барашек бойким и драчливым считался. Отчаянный, а тут сробел. Ефим ему шепчет: «Бежим, Ваньша, а то каюк. Как я огрею конвойного — дуй, куда глаза глядят. Темень, ни хрена не попадут в нас».
Торнул Ефим конвойного и — в сторону, и бежать. А Барашек стал, как столб. Укокошили его, а Ефим на заимку к дяде Ване — ни жив ни мертв прибежал. До избушища-то далеко было. Иван Григорьевич и спрашивать не стал: воды ковшом зачерпнул, Соловка из-под сарая вывел и Ефиму: «Живо, на вершину да к нашим скачи. Вот те хлеб с огурцами, где-то перекусишь. Да живей, живей, а то очухаются, сволочи, и перехватят тебя!»
Ефиму на самом деле не до разговоров, от пули верной ушел, только и крикнул, когда дух перевел: «До смерти, дядя Ваня, не позабуду!»
Угнал Ефим. Да разве Соловка настигнешь: ветер, а не жеребец. И опять же — умен был…
Белочехам и не догадаться, бы, но нашлась гнида. Тьфу, называть неохота. Донесли на Ивана Григорьевича, и всадники к нему на дом пожаловали. Почуял старый солдат: не зря, за ним. Схватил литовку и на белочехов: «Посеку, гады!» Окарался старик, слегка одного хватил по плечу, а двое враз с шашками на него и… распластали Ивана.
Дядя Прокол уперся на клюшку, поднялся на ноги и улыбнулся нам:
— Ладно, сынки, подамся домой. А вы запомните мой-то совет. И будут, будут расти грузди у вас. То-то порадуется в земле дедушко Иван…
Сколько ни мочило потом, на грядках не появились грузди. Зато осенью мы натаскали березок, осинок и смородины. Засадили весь берег пруда и снова поверили: если поднимется лес, станут расти и грузди. Лишь бы крепко поправился здоровьем Витькин тятя. А грибная земля тоже не пропадет даром: в ней есть незримые семена груздей, и они сразу оживут вместе с лесом.
…Слякиша и холода опять свалили дядю Прокопа на кровать. И когда Витька не пришел в школу, мы сбежали к нему домой с уроков. В настуженной избе тесно от народу. Из горницы причитали проголосно бабы, а у стола на лавке сидел без шапки председатель колхоза и свертывал цигарку за цигаркой. Взрослым было не до нас, и Витька на печи за трубой не видел и не слышал нас. И мы тоже оглохли, сели на нижний голбец и, не стыдясь друг дружки, заревели. Давились, всхлипывали и, стуча зубами, шептали: