Выбрать главу

Задержалась грусть, а тут и озеро Зеленое накатывает на положистый берег зеленые даже поздней осенью зыбкие воды. Восточным берегом березы и тальники окружили озеро. Листья с берез опали по тихой погоде и солнечно упятнали-высветили землю в рост каждого дерева. Как есть тень берез из листьев…

— А где притон-то? — озирается крестник, когда я подаю ему знак остановиться. Его и верно не заметно: затянуло осокой-резукой и тростником широкую и чистую вплоть до озерного стекла прорезь. Пойми-угадай, что когда-то плавали здесь на лодках, что был тогда весело-сухой берег озера притонным местом. Да если бы и тянулась жилой прорезь, все одно ничего бы не напомнила она моему крестнику. А я на какое-то время забыл, зачем мы пригнали сюда…

Память вернула меня назад. Никакие годы не вытравят из нее светлую теплынь июньского вечера. Мы с дядей Ваней искупались на маленьком озерке — оно плескалось чуть ли не в середке села, — и вразвалку шагаем к своему дому. Дяде не в диковинку, в давнюю, сызмальства привычку пасти колхозных жеребят, а я впервые пробыл с ним весь день на поскотине за Долгим болотом. Ро́вней пусть и не чувствую себя, но поглядываю по сторонам с затаенной важностью.

Только та первая работная радость темной молнией ускользнула из головы, когда дядю остановил у пожарной каланчи Григорий Петрович Мальгин. Он отец дядькиного дружка Афоньки. Всегда улыбчиво-приветливый высокий старик сегодня сутулился, был, тревожно угрюмым.

— Ваньша, Ваня… — С болью глянул он на дядю и долго мялся, не решался сказать что-то шибко страшное.

— Да што, што, Григорий Петрович? Уж не случилось ли чего с Афонькой? — испугался дядя Ваня.

Работали они с другом в разных колхозах, и мало ли что могло произойти за день. И необъезженные жеребцы не одного парня изувечили, а то когда трактор после переподтяжки заводить начнут — рукояткой зубы выбьет или руку перешибет.

— Беда, беда, Ваня… Ерманец, будь проклят, напал на нас… — застонал, заскрипел зубами Григорий Петрович. — Эх, ребята, родимые вы наши ребята!!. И вы не миновали ерманца… А мы-то думали: последних он нас газами травил, железом рвал…

Григорий Петрович на полувзмахе уронил руку и тяжело пошел к дому…

Много позже узнаю, что такое война, кто такие ерманцы-фашисты. Много позже бескрылыми птахами выпадут из рук мамы и бабушки похоронные на тятю и дядю Ваню. Они останутся все-таки живы: отец после контузии подаст, продиктует весточку из госпиталя, а дядька выдюжит неделю в кольце врага и напишет короткий треугольник. Много позже расскажет сосед Александр Федорович, потерявший правую руку на поле боя, как поднялся с гранатой от умолкшего пулемета наш дядя Андрей и взорвался вместе с оравой фрицев. И снова много позже чуть не тронется умом дед Григорий, когда неизбывная беда заглянет к нему в дом. Из части сообщат ему, как любимый сын его богатырь Афоня геройски погиб и награжден посмертно орденом Славы.

Все будет много-много позже… А пока мы топтались у каланчи, будто угодили в чужую деревню и не знаем, куда идти. Дядя Ваня повел взглядом на вечернюю Юровку и не то мне, не то самому себе промолвил:

— Шпакурили-смеялись над дедушкой Максимом, когда перед конторой пел: «Летит снаряд чижолый, суршит, как ероплан. И кажный солдат думат, што ето будет нам»… А прав-то он оказался. Тюрьмой его стращали, если он после песни зачинал говорить: «Робятушки, не миновать вам ерманца, не миновать. Сердце чует: силы копит он супротив нас»…

На другой день после обеда отправились мы с Кольшей — старшим братом — на озеро Зарослое, куда уехал тятя рыбачить. Дорогой забыли о войне, и к озеру добрались вечером. У притона нашли телегу и сбрую под ней, а отца и мерина Седого не оказалось. Нашарили в корзине калач и печеные яйца, пожевали вприкуску с озерной водой.

Пока кровянистое солнце не утекло на запад за озеро, ловили корзинкой гольянов. А когда зачадили сумерки и затопило туманом низкую чашину Зарослого, нам стало уже не до игры и гольянов. Тятя не появлялся. И уж сколь раз поочередно залезали на сухую березу у притона, старались увидеть отца. Однако кроме камышей и воды с пятнами лопушника, ничего не разглядели — ни тяти, ни Седого…

Густо-синий вечер показался нам ночью. И пусть не вновь было очутиться на берегу озера, но когда засипели за пашней совы и залетали неслышно птицы, мы без уговору заревели.