Засиживались они в исполкоме допоздна, но не за делами — дела были все неопределенные, — а за беседой.
Брахин был неистощим в рассказах, а рассказывать любил только жестокое — о том, как вешали матросов, на которых сначала надевали саван, о том, как по его телу бегали крысы, когда он, избитый, лежал на берегу в карцере.
— Но я рассчитался с ним, лейтенантом Граве, из-за него-то и повесили ребят.
По рассказу Брахина, это произошло так. После пятого года он некоторое время жил без дела в деревне. В том краю начались волнения. Брахин возглавил крестьянский отряд. Граве (уже старший лейтенант)! приехал в имение к отцу. А темной ночью его выволокли из дома. Суд происходил на поляне. Потап осветил свое лицо факелом и сказал: «Знай напоследок, кто тебе мстит за ребят», — и на Граве надели саван.
Любиков и Грибков незаметно переглядывались. Что-то было в рассказе верное, а много и от выдумки. И чем больше бывало выдумки, тем медленнее рассказывал Брахин, и на лице появлялась натужная улыбка.
Любиков понимал — Брахин жил неистребимой ненавистью к старому, ненавистью человека, которого оскорбляли и мучали. Ненависть стала правдой его жизни. Но что жило в нем еще?
Брахин не работал, сквернословил, гонялся по коридору за уборщицей, шлепая ее по широкому заду, не терпел ни советов, ни замечаний, нередко доставал спирт. Откуда?
— Рабочий человек и в пустыне добудет. — Он подмигивал Любикову: — Пей, образованный председатель.
Темно в поселке, выключен свет, уборщица заправила лампу в кабинете председателя исполкома и ушла. Из темноты доносится крик и еще крик.
— Кому-то морду бьют, — спокойно определяет Брахин.
— Наверное, эти с Ширхана, пых-пых, — неторопливо говорит Грибков. — Надо бы что-нибудь предпринять. А то много жалоб на них. Совсем распустились. Женщины боятся вечером за водой идти.
— Пусть с утра запасают. Нечего бабам с ведрами шляться в такое время. Беляков надо бить. А Ширхан? Что Ширхан? По мне, так спалить его к чертовой матери. А, председатель?
Но Любиков молчит, положив руку на ладонь и устремив глаза… Куда устремив? Во все то пестрое, занимательное, небывалое прежде, что уже больше года проносится перед ним. Он не потерял к этому интереса, но до смысла происходящего, в которое втянут судьбою, не доискивается так же, как не доискивался и год тому назад.
Брахин достает из кармана бутылку, спирт смешивает с водой. Брахин поет, и песни у него жестокие, старинные, подновленные им, Брахиным. И мелодия у него своя, брахинская.
Не раз еще повторится припев. Песня нескончаема. Впервые услыхал ее Потап в прошлом веке, когда мальчишкой покидал бедный отчий дом, скитался по Приазовью, работая у кулаков за хлеб да за ношеную одежду. И много раз переделывал ее Потап, сам того не замечая. И вот уже и тенор у него постарел, появилось в нем дребезжание, а петь-то все же хочется, так петь, чтобы раскрыть мятежную свою душу.
И вот конец старой приазовской песни:
Потап стучит сильным костистым кулаком по столу.
— Самая малость осталась? — Он, щуря с сожалением глаза, смотрел на лампу сквозь почти пустую бутылку.
Только такие песни и любил теперь Брахин. Иногда он по старой памяти затягивал «Глядя на луч пурпурного заката…», но Любиков и Грибков недоумевали, почему звучит насмешка в голосе Потапа, а он приговаривал: