Собравшиеся стали молча расходиться. Через пять минут Дунину вручили ордер на шеллак. В огромном кабинете возобновилось прерванное заседание. А тоненькие карандашики Дунин, нарушив закон, купил по высокой цене у спекулянта на барахолке.
— Черт с тобой, на! — Он протянул ему деньги.
— Ленты для пишущих машин нужны? — Спекулянт не обиделся.
Дунин не ответил. Перед ним все еще стояла комната, в которой обсуждали проект реорганизации курьерской службы.
5. Голод
Глубокой осенью уже не на двух улицах, а во всех жилых домах зажегся свет, которого прежде почти не было в поселке. Совпали в этом дне и первая годовщина Октября, и первый свет «лампочки Ильича». Обитатель дома, обычно человек искусный в разных ремеслах, сам сверлил стену, помогал монтеру вести шнур, наскоро узнавал о катоде и об аноде. Делали это радостно, иные, правда, недоверчиво. Многое скрашивала лампочка Ильича, даже самый голод, и жгли ее нещадно, словно не могли насмотреться. Но с начала зимы лампочка стала гореть слабее. Мало воды собиралось у плотины. Свет в посад давали два раза в день: утром — пока растопляли печь и человек собирался на работу, и еще раз — вечером.
Затемно Чебаков поднимался по скользким ступенькам на вышку, раскачивал колокол и видел, как в домах ненадолго загорались лампочки. Послушав, как в Заречье замирали глухие волны звона, старик высовывал наружу голову. Раньше посад отвечал на звон неясным шумом — хлопали калитки, скрипели шаги на снегу, слышался говор, десять тысяч человек шли к главным воротам. Теперь поселок отвечал глубокой тишиной. Поодиночке проходили к заводу молчаливые, окутанные тьмою люди. В окнах сразу гас свет — на станции выключали рубильник. Ударив еще раз-другой, Чебаков спускался с вышки.
Зима была не такая длинная и не такая холодная, как в прежние годы, но тянулась мучительно долго. На улицах по ночам стояла глубокая-глубокая тишина, и даже человек, проживший здесь много лет, нет-нет да и вздрогнет. И не то чтобы он боялся хулиганов, которые, говорят, рядятся мертвецами и выскакивают из-за сугробов, а непривычно становилось от безмолвия, обступавшего человека. Обо всем она говорила ему, эта тишина, — о том, что поселок опустел, что дома обессилены тифом и голодом, что вместо света бо́льшую часть суток за окнами бессильно дрожит желтая, мертвенная мигалка с тоненькой веревочкой фитиля и мигалка пропадает в пяти шагах. В иные дни поселок казался вымершим. Три дома заколочены, в одном еще живут, но как трудно живут. И так на всех улицах. Со стороны дороги хрипло гудели паровозы — то ли вызывали толкача на подмогу, то ли теряли в топке последнее тепло. Собаки, пролаяв коротко и без силы, сразу начинали выть, и не было конца вою.
Сломан деревянный настил по краям улиц — его растащили по ночам на дрова. Сломаны навесы на базаре. Блестят от солнца сосульки на срубах колодцев. Но у колодцев пусто. Женщины не задерживаются с разговорами. Набрав воды, сразу уходят с коромыслом. Они идут, пошатываясь от слабости. Редко-редко пролетит галка. С весны мальчишки стали ловить птиц на удочку: нацепит на крючок приманку и ждет, пока накинется голодная галка. Так и переловили почти всех галок и голубей.
Только мальчишки еще оживляли улицы. Хоть и голодные, и оборванные, а все мчались на одном коньке к полукруглому каналу, где невские ветры подбирали со снегового покрова колючую крупу и закручивали ее в высоких смерчах.
В такой день Дунина на улице окликнул Чебаков. Дунин почуял, что старик выпил.
— Где это ты постарался?
— Племяш привез. Говорит, что первейший автоконьяк. Добытчик он по этой части. Поднес и мне.
— Надо ли тебе это сейчас? Ведь не от радости пьешь.
— Оно бы и не надо. Попробовал я для бодрости духа. Заскучал, думаю, поднимет ли дух, как раньше. Только ничего автоконьяк не поднимает. Я, видишь, в колонию ходил последнее барахло менять. Иду мимо бараков, где австрийцы жили, я там гвозди раньше тягал. Теперь смотрю — ничего не осталось. Остатние бревна брудеры увезли. Все им мало. Пришел домой, а тут племяш подвернулся.
На Дунина смотрели воспаленные, голодные глаза.
— Может, мне и конец, старому черту…
— Отоспись. Что с тобой? Ведь как крепился. Любо-дорого глядеть было, Палыч, дорогой мой. Ты не сдавайся. Переломим это время.
— Может, и конец. — Чебаков плохо слушал то, что говорил ему Дунин. — Умру я, так ты пролей слезиночку, а меня, старого черта, на тавот перегони. Все польза.