Наступило короткое молчание. Слова умного Блаже были, как всегда, убедительны.
– Ты кончил? – хмуро спросил Лукан.
– Кончил.
Лукан вопросительно посмотрел на Шишко, который был следующим по порядку.
– Не знаю, как в будущем году, – спокойно начал Шишко своим низким, глухим от одышки голосом, – но, если и в эту весну мы будем сидеть сложа руки, партия потеряет время и положение рабочих еще больше ухудшится… Хозяева готовятся ввести тонгу.
– Да, тонга будет подлым ударом! – гневно проговорил кто-то.
– Они ее введут, – холодно подтвердил Шишко, – и это даст им возможность давить на нас еще сильнее. Если мы отступим перед тонгой, половина из нас весной останется без работы, а тем, кто сумеет поступить на склады, придется продавать свой труд за бесценок. Ждать больше нельзя. Надо начинать весной.
– Правильно, – мрачно подтвердил Лукан.
– А как вы себе это представляете? – бурно вмешался Симеон. – Как легальную первомайскую демонстрацию? Так вот все рабочие вдруг решат объявить стачку! Не будьте детьми.
– Перегибаешь, парень! – спокойно возразил Шишко. – Даже если мы и дураки, мы все же не объявим стачки таким образом, и ты знаешь это очень хорошо.
– А разве мы подготовили рабочих? – нервно продолжал Симеон. – Обеспечили себе союзников? Объяснили рабочим, с какой целью им бастовать? Нет! Только шушукаемся по темным углам о какой-то узкой программе, с которой даже многие из нас не согласны. Никто и не думает, как нам поднять всех рабочих, как быть с несознательными, как быть с подкупленными штрейкбрехерами.
– Как всегда, – ответил Шишко, – человек сто из нас будут рисковать своими костями и жизнью в пикетах возле складов.
– А остальные две тысячи пятьсот, озлобленные голодной зимой, будут нам аплодировать, так, что ли?
Наступило тягостное молчание. Все почувствовали особенно ясно, как жестока участь рабочих и как тяжки цепи, которыми их оковал этот мир.
– И так плохо, и этак плохо, – сердито пробормотала Спасуна.
– Я не против стачки, – продолжал Симеон. – Но я за такую стачку, которая действительно улучшит положение рабочих: тогда они и завтра будут в нас верить. Только так мы укрепим авторитет партии. Теперь я хочу знать – и пусть товарищ ясно, не замазывая, скажет нам, – против кого мы объявим стачку? Против государства или против фирм?
– Значит, ты проводишь различие между государством и фирмами? – возразил Шишко.
– Я-то не провожу, да другие проводят! – запальчиво крикнул Симеон. – Мы должны сказать рабочим, что они будут бороться прежде всего за хлеб, а политические лозунги надо на время свернуть, если мы хотим поднять всех. Сейчас рабочих интересует только хлеб. Все другое должно отойти на задний план.
– Коммунист, а какую чушь несешь! – проговорил Шишко, внезапно рассердившись.
– Струсил, чертов сын! – добавила Спасуна.
– Зачем вы меня оскорбляете? – Симеон встал, бледный и растерянный. – Товарищи…
Он посмотрел на остальных с надеждой встретить сочувствие, но увидел только холодные, почти враждебные лица. Позиция его была слишком уж примиренческой, и никто ее не разделял. Даже Макс и Блаже смотрели на него удивленно. Разве можно проводить стачку без политических лозунгов? Все поняли, что Симеон боится, пытается обмануть себя и других, хочет оставить открытой лазейку для того, чтобы направить стачку по безопасному пути экономической борьбы, а значит – бросить ее в сети подозрительного посредничества инспекторов труда. Ведь это очень легко может произойти, если коммунисты выступят вместе с социал-демократами под единственным лозунгом борьбы за хлеб. Симеон вдруг с горечью понял, что перешел границу умеренности и рассуждал не как коммунист. После своей женитьбы он слишком уж боялся попасть в полицию, слишком много думал о жене и ребенке. Как трудно это – кинуться в пропасть, превратив свое тело в мост, по которому должны пройти другие!.. Но Симеон знал, что в решительный момент он бросится вперед вместе с тысячами других коммунистов.