– Где служит ваш знакомый? – спросил эксперт.
– Он офицер связи при штабе немецкой дивизии.
– А что означает брудершафт?
– Мне думается, этот юноша решил не возвращаться в Болгарию.
– То есть – дезертировать?
– Ничего другого ему не остается. – Подпоручик нахмурился. – Он участвовал в карательных экспедициях против партизан.
Костова пробрала дрожь. И хотя совесть у него была сравнительно чиста, он повесил голову и задумался, припоминая полузабытые эпизоды большой стачки табачников. Подпоручик тоже задумался – должно быть, также вспомнил какой-то неприятный эпизод из своей служебной карьеры. Впрочем, едва ли нашелся бы в этом баре человек, который пришел бы сюда ради удовольствия, а не затем, чтобы в пьянстве и разврате утопить какую-то душевную боль.
В это время кельнер принес шампанское и налил бокалы. Костов и подпоручик молча чокнулись. Отпили понемногу и закурили. Глаза их неприязненно блуждали по этому невеселому бару. Воздух здесь был насыщен табачным дымом, винными парами, ароматом духов и еще каким-то особенным, противным, сладковатым запахом, который, казалось, распространяли тела обитательниц публичного дома. Время от времени девушки вставали из-за столиков и уходили с посетителями на третий этаж, где они продавали свою любовь по цене, назначенной немецкой комендатурой.
То был час, когда белградское радио обычно передавало песенку про немецкого солдата и уличную девушку у казарменного фонаря. То был час, когда миллионы простых немцев думали о своих семейных очагах и проклинали мир. который лишил их всех радостей жизни, оставив им только мрачное удовольствие разврата.
То был час Лили Марлен, когда Костов позвонил по телефону из унылого бара в Салониках, а Ирина и фон Гайер сидели и курили после ужина в Кавалле. Им захотелось уединиться потому, что уже грохотала буря, грозившая смести мир «Никотианы» и Германского папиросного концерна.
Когда Ирина положила трубку, лицо у нее было напряженное и гордое – лицо женщины, какой она была десять лет назад, когда не выносила лести и подлости. Гордость эта вернула ей былое девичье очарованно, очистила ее взгляд от мути корыстолюбия и алчности. И тогда фон Гайер вдруг понял, почему его волнует эта женщина. Ему показалось, что она обладает чем-то таким, чего жизнь никогда у нее не отнимет. Она ненавидела Бориса, и всякая другая на ее месте даже не вспомнила бы о нем в такой момент. Но это означало бы превратиться в дрянь. Уподобиться тем женщинам, что продают свое тело за деньги. Л Ирина не желала превращаться в дрянь. И этим последним, практически бесполезным решением она спасала свое достоинство в собственных глазах.
Фон Гайер вынул пропуск, который взял для нее у Фришмута.
– Дорога идет через места, где действуют партизаны, – сказал бывший летчик.
– Знаю, – ответила Ирина.
– На чем вы поедете?
– На машине Костова.
– Шофера нашли?
– Нет. Поведу сама.
Голос ее утратил напевную мягкость избалованной, обленившейся барыни. И фон Гайер снова почувствовал, что любил Ирину за ее жизненную силу, за умение не продаваться до конца, сохранять остатки гордости и достоинства. Однако он не понимал, что это не может искупить ее прошлые пороки и падения, и если думал, что может, то лишь потому, что был так же испорчен, как она.
Пробило полночь. За сеткой, вставленной в дверь, которая вела на террасу, бесновались комары. Свет керосиновой лампы тускнел и желтел. На лице Ирины появилась еле заметная усмешка. Это означало, что она хочет перейти в спальню. Фон Гайер вздрогнул. Перед ним снова была развращенная наслаждениями женщина. «Она такая же мертвая, как я», – с горечью подумал он, вспомнив о ее грязных похождениях на Тасосе и о том, как он сам купил ее пять лет назад. Он закрыл глаза, словно стараясь сохранить в душе далекий образ женщины, не оскверненной табаком. И наконец нашел в себе силы сказать:
– Я должен идти.
– Почему?
Ирина посмотрела на него почти сердито.
– Мне нужно зайти к Фришмуту.
– Какие могут быть дела среди ночи?
– Необходимо взять пропуск в пограничную зону, – солгал он. – Я решил воспользоваться машиной Костова и поехать с вами. У меня дела в Салониках.