Выбрать главу

*

Считается, коль верить беспринципным грекам и занудным римлянам, что все цари боятся принцев, ну а те с томленьем ждут кладбищенского De profundis clamavi. Но друг, к примеру, мой уж много раз всё повторял и спьяну, и с похмелья, и в минуты философских наших бдений, что батюшка, чьё состояние – чердак донжона, допёк уже его своими бесконечными эпистолами с поученьями. И было б лучше всем, чтоб помер он быстрей и безболезненней, освободив тем самым сыну и донжон, и место королевского печатника.

*

Ты не обидишься, коль я скажу, что не люблю охоту и рыбалку? (Отцу я это на охоте неудачной, где всё и вкривь и вкось пошло, сказал. Сначала он, как рыба воду, воздуха набрал губами тонкими, как у нас всех троих. Потом ответствовал, поднявши к небу низкому главу): Я не такой мудрец, как дядя твой, но понял я секрет людского горя (счастья тайну, правда, так и не открыл): родители детей пихают на тропу им ведомых невзгод, где сами потеряли весь свой детский смех, решив, что горе, что уже терзало их, надёжнее того, что им неведомо. Ведь старой муки круг – он лучше новых двух. Тебя, мой сын, я отпускаю, как отец меня когда-то отпустил, навстречу новым бедам и блаженству, может, новому. Неведомому. – Ужель отпустишь в университет? А как же мама, ведь она всё причитает, что без меня не проживёт и дня? – Эх ты, птенец беспёрый, так ведь она меня от перепонок до печёнок сгрызла, чтоб отпустил тебя, а сам, старея и смирея, остался ждать тебя на пару с ней на крепостной стене.

*

Преславный италийский Condottiero вёл записи «о жизни и себе», которые по разрушенью печени, доконанной вином и раной жолнерской под Взсрубмышлем, боголюбивая супруга (им из монашеского ордена насильно взятая в шатёр сначала, а затем, брюхатая, в какой-то скинии моравской – под венец) сожгла в дворцовой зале. Удачи вой всё похвалялся, что все углы Европы (и даже за Танаисом и Бугом) он оросил горячей кровью и неуёмным семенем. На службу к нам явился он по показаньям медицинским – для воздуха и чистоты воды. На континенте же, как полунепорочного зачатья плод однажды рассказал, отца подкарауливали климат и представленные в суд заёмны письма. Жена затёрлась в конфидентки матери, а сын – в приятели ко мне. Так вот, в единственном случайно уцелевшем клочке пергамента, сынком подобранном, писал паневропейский Алкивьяд, своим бесславьем побеждённый, что самое опасно-сладостное в ремесле солдата – не плата, не добыча, не шинкарки кружка и не полонянки лоно, соратника плечо иль грива верного коня, а – ночь после ранения. Как пёс, изломанный медведем, израненный солдат кричит и мечется, смеётся и рыдает, падая всё глубже в пропасть, раною его разверстую меж тем, что есть и инобытием. Скольженье это по иззубренному адским пламенем страданья склону бреда и тоски по отсечённым или размозжённым членам – настолько сладостно и непереносимо, что многие тут нечувствительно решают не царапаться ногтями по отвесным косогорам царства мрака, а забвению предать, что было, то, что здесь и то, что будет там, где ничего не будет.

*

Сосед по лавочке искляксано-изрезанной спросил: когда все слушают, ты пишешь, а как все пишут – ты в пупок Фемиды пялишься. Ты хочешь разозлить профессора почтенного? – Да нет, конечно, просто то, что он глаголит, мне посылает мысли с ним никак не связанные. Я, если б мог, записывал бы в такт его скандированию и их. Но мать моя – синкопа. А мой отец – оксюморон, и если утону я в Эльбе вашей мелкой – меня ищите вверх, а не по мутному течению её.

*

Я дядю и отца куснул одним и тем же вопрошаньем. Давно я понял, что от них обоих толку я добьюсь, застав врасплох обоих претендентов на венец неповторимого. Всезнающего ворона прижал, как целился он в глаз сурку (счастливый в норку юркнул): вы почему такие разные с отцом? – Отец твой после смерти матери не захотел принять забот и ласк второй жены отца, его усыновившей в нежном и беспамятном младенстве. Всё то он отторгал, что матушка пыталася и ласкою, и строгостью ему привить. Любил твердить услышанное в час недобрый от отца, что королём рождаются, а не становятся.

Отец был колоритен, как всегда: На голых скалах не растёт порей. В Афинах ваших не пекут царей. (Подхватив и посадив за себя на коня доезжачего): Как и псарей (Указав с хохотом на колокольню, откуда задребезжал наш старый треснувший колокол): Как, впрочем, и пономарей!

*

Вот вам, juris prudentes, заданье по моральной философии – рассказ полу́ночный служанки нашей, горбатой карлы. Сестра её пролезла в замок местного курфюста, отдавши всё как плату своё потенциальное приданное. Там началась её карьера, приведшая довольно скоро под венец с сынком немым всесильной кастелянши замка. Та в ней души не чаяла и как в невестке, и как в подручной преданной безмерно. Приданным, кстати, стали деньги за покров, что наша карла вышивала с детства дабы он вкладом за неё для ордена сестёр Карме́ли босоногих стал. Горбунья, в том увидя промысел небес, пожертвовала скапулярием для фартука служанки. Свекровь сестру её намёками кормила, нечастыми, но многообещающими, по поводу надвинувшейся старости и назревающей потребности в преемнице и для неё добилась учрежденья званья вице-кастелянши, которое та разделила, «по требованию курфюста», с сестрою мужа – юною послушницей, почти уже готовой ко Христу податься под венец ничком, ну а пока что постигающей азы хозяйства домово́го, что и в затворе будет ей весьма потребно. Сестра горбуньи, в страхе упустить плешивую Фортуну, вытравливала все плоды, что натерпевшийся до сорока годов поллюций супруг ей в лоно водворял. Но лишь ударило ему полста́, как престарелая свекровушка заветное кольцо ключей передала – не ей, а собственной дочурке, которая была, как выяснилось, в монастырь обещана, коль брат окажется способен их продолжить род, а тут и возраст кастелянский – тридцать лет – приспел. При перспективах радужных таких и женишка спроворили под будущее жалованье от курфюста.