— О чем… ты… болтаешь…? Какая… свобода? Какие… путешествия, если ты… ты сам говорил, что ты… ты паршивый солдат, а у солдата нет… права выбирать, что он станет делать и как… жить, и… И…
Он замолк, запнулся, округлил глаза, чувствуя, как сильная ладонь, опустившись на спину, давит, заставляет пролететь навстречу, с глухим стоном вжаться в крепкое тело, тут же, секундой спустя, оплетшее обеими руками, не оставляющими для возможности высвободиться ни единой пресловутой лазейки.
Сумасшедший Уолкер вновь наклонился ниже допустимого, вдохнул поглубже истекающего по секундам воздуха. Мазнул по его макушке губами, а после, спятив, тихо-тихо, но так твердо, что поломались бы даже камни, умей они слышать, прошептал:
— Но если солдат быть солдатом прекратит, мой Юу, то тогда он может обрести былую свободу и делать всё, что ему взбредет в голову. Если ты останешься со мной — я уйду оттуда, где меня всё равно больше ничего не держит. Я не откажусь от своего призвания и от того, кто я есть: я хочу помогать людям, защищать их и отпускать страдающие души обратно к Господу, но отныне я хочу делать это вместе с тобой, не заменяя чужой жизнью жизнь собственную. Чтобы ты постоянно был со мной рядом. Чтобы мы путешествовали по миру вместе, заглядывали, куда нам вздумается, защищали тех, кто нуждается в нашей защите, и брели бы дальше, дальше, до самого скончания мира, прочь из полушария орла, где птичьи сны имеют дурную явь полушария древесного решки. Прочь от галдящих в облаках бомбардировщиков, парящих неведомо что бомбить. Прочь от всего, что мешает нам с тобой дышать, слышишь, славный…? Прочь от них от всех, прочь… Поэтому, прошу тебя, пойдем со мной. Пойдем со мной, чтобы ни ты, ни я больше никогда не были одиноки и одни, хороший мой мальчишка…
Он шептал, он прижимался губами к его голове, зарывался жаром под волосы, ломал руками кости, отрывал от пола, влеплял, не сопротивляющегося, в себя. Обнимал, сминал, ваял под собственные руки, обдавая глиняную кожу огнем пролитой сердечной крови, а Юу, заплутавший и в песках Аладдина, и в сетях континентов, открытых морской говорливой треской до тупоносым речным дельфином, уже не мог ни отказаться, ни сказать хоть слова против: куда ему, когда каждому, наверное, и впрямь своё, а его чокнутый серебряный принц, который сам себе и конь, и король, и шут, вонзив в глотку чудовища железный когтистый скипетр, взял, порвал книжные страницы да, вырвавшись в мир серых ветвистых реалий, пришел за ним.
Поэтому куда…
Ну куда ему без него теперь?
========== Глава 7. Радий всего святого ==========
— Четыреста семьдесят восемь. Четыреста семьдесят девять. Четыреста восемьдесят.
— Славный…
Трубы, извивающиеся откормившимися гусеничными пиявками с отвратного вида черными дырами разверзшихся пастей, закончились, быть может, скоро, а быть может, и до тошноты нескоро; в любом из случаев Аллен больше в упор не понимал, с какой скоростью двигалось время, двигалось ли оно вообще и что делали они с Юу сами: шли, сидели или и вовсе спали с открытыми глазами, наяву рассматривая окутывающие ликерным туманом трансгенные сны.
У Аллена разрывалась ноющей дятловой болью голова, половинчатая недостаточность кислорода давила на вжавшиеся виски, в глазах с усердием плыло. Руки и ноги слушались плохо, в крови не хватало пузырьков оживляющего газа, и шаг получался пьяный, будто у лунатика на променаде, железо под подошвами успело сложиться в забитый полыми перилами мост, и где-то там, далеко-далеко внизу, зубрилась гвоздичными провалами яма без возврата, в которую если упадешь — уже никогда не выберешься, сколько ставок на красное ни делай.
Если, конечно, ты самый обыкновенный человек, а не такой вот маленький Юу, который, кажется, то ли не чувствовал сокрушающей усталости, то ли попросту не привык ее проявлять или узнавать в явившееся полиэтиленовое в белизне лицо.
Пока Аллен едва переставлял ноги по клонированным мосткам, не находя возможности сориентироваться, в какой части ада они очутились, откуда тут взялись поднимающиеся к мрачному небу облака смрадного пара, почему стены выглядят рыжими, кирпичными, когда на ощупь — обычное железо, пока думал, что они пробродили здесь по меньшей мере часов пятнадцать с промежутка последней остановки, пока мучился жаждой и накатывающей прибоем депривационной сонливостью, Юу начинал с параллельной частотой вести себя всё более и более…
Странно.
Причем странно даже для Юу, потому что прежде Уолкер, пусть, быть может, и не так хорошо с удивительным созданием знакомый, за ним подобных проявлений не замечал.
Мальчишка, отмеряя пространство методичными шажками, не кусался, не пытался удрать или огрызнуться на оброненные невпопад слова: просто шел, брел, топал следом, послушно сворачивая там, где седой экзорцист считал нужным свернуть. Немножко пошатывался, немножко покачивался, тускнел глазными фонариками, серел лицом, и сколько бы Уолкер ни пытался с ним заговорить, сколько бы ни тормошил за плечо и ни называл обращенное посвистом имя — Юу внимания не обращал. Юу, черти, считал.
Что он там считал — Уолкер не знал тоже, пусть и узнать, конечно, старался, да только спрашивал — тут же натыкался на новые цифры, новую игнорирующую пустоту, застывшее на мордахе черемушное безразличие, замешанное в одной ступке с липовой пыльцой повального отрешения.
Сзади, воткнутая между спиной и ремнем форменных штанов, болталась прихваченная книга про приключения Аладдина, во рту щипалось прокушенным языком, глаза жглись зевотными слезами, мозг и сердце тревожно гудели, а мальчишка, сколько его ни кличь, отвечал трехсложными номерами, досчитывая ровно до пятисот одиннадцати, ненадолго замолкая и заново начиная нарастающий отсчет от круглой штампованной сотни.
— Четыреста девяносто девять. Пятьсот. Пятьсот один. Пятьсот два…
— Эй, славный.
— Пятьсот семь. Пятьсот восемь. Пятьсот девять…
— Да славный же… Юу!
— Пятьсот десять. Пятьсот одиннадцать.
— Всё, всё, хватит уже! Прекрати немедленно! — ни орать, ни поднимать на него рук Аллен не собирался, и всё же, щуря ноющую красноту воспаленных глаз, задыхаясь не то жаждой, не то забившейся в лёгкие отравленной химической пылью, не то просто паническим страхом так и не понять, так и потерять в пропастных подвалах, ухватился за шкирку лагерной рубахи, стараясь не реагировать на сорвавшийся с детских губ сдавленный писк. Вздернул, встряхнул, придушил натянутым воротником под самое горло, чтобы хорошенько прочувствовал да вкусил, и уже после, ругнувшись, придавил детеныша к гулко брякнувшим мостовым ограждениям, наклонившись так низко, чтобы как можно лучше, как можно ближе разглядеть распахнувшиеся навстречу буранные глазищи. — Что, черт побери, ты делаешь?! Если это такой способ повеселиться — хоть я и сомневаюсь, что ты в принципе способен веселиться… — то он ни разу не веселый, хороший мой! Перестань, пожалуйста, пугать меня!
Мучное личико, искаженное тоненькой сеточкой-морщинкой, упавшей с челки на переносицу, вытянулось, истончилось, притворилось полупрозрачной рисовой шелковицей.
Губы, выглядящие так, словно вынырнули из соленых глубин наползающего на песок океана, названного где-то и когда-то Сновидением, опасливо, облизывая каждое слово кончиком проверяющего на наличие яда языка, выспросили:
— О чем… о чем ты опять, дурак…? Я не… не понимаю тебя…
Кажется, Уолкеру этот ответ не понравился.
Скривившись, невесть каким бесом заболев, он, надавив махиной немалого веса настойчивее, настырнее, заставил его почти-почти откинуться назад, притесняя до того, что спина, изогнувшись, растянулась над пропастью, больно впечаталась в железо проступающими тут и там костяшками, ноги едва не соскользнули в жадно забившуюся пропасть, одним лишь чудом оставшись топтаться на удерживающей шаткой платформе переходного моста…
Что, впрочем, тоже обещало продлиться не так и долго, если этот кретин продолжит напирать, а кретин всё продолжал и продолжал, теснил и теснил, будто в упор не соображал, что пытается натворить, и бессмертный для всех Юу всерьез сомневался, что даже его мозг сумеет самого себя собрать, если сбросить его с такой высоты да разбить красной заваркой на хренову кашу.