Седой смотрел слишком… прямо. Слишком настойчиво. Слишком непрошибаемо, слишком в рот, и Юу тушевался, Юу пытался отпрянуть, но получалось разве что втиснуться спиной в кладку мокрого булыжника, обтереться оцарапанным затылком, ободрать волосы, затаить дыхание; если бы хоть кто-то потрудился объяснить ему раньше — он бы наверняка психанул, заорал, послал бы к чертовой матери и еще долго к себе не подпускал, подозревая бес знает в чем, но ему не объяснили, в голове стелился не соображающий ничего туман, причин лгать не находилось, хоть сердце и стеснялось, насаживалось на изгиб колкой скрепки, и в конце всех концов Юу, отведя взгляд, убито качнул головой, выдавая единственно честное:
— Нет… Не неприятно, кажется…
В тот же миг, будто он все-таки имел глупость совершить непоправимый проступок, на живот снова вернулась донимающая проклятая рука. Пошевелила пальцами, что морская звезда — щупальцами. Огладила лунным кругом солнечное сплетение, соскользнула на руку, разминая кончиками напряженное плечо.
— А если я делаю так? Что ты чувствуешь при этом, малыш…?
Юу дернулся, против воли сглотнул, ощущая себя так, будто во рту с несколько дней догнивал кусок тухлого лука из тухлой столовой, потом случайно закатился в желудок и стал разлагаться там похлеще, чем Уолкеровская сраная рыба с конской мутированной башкой разлагалась в своем болоте. Не зная больше четверти порядков вещей, не вобрав ничьих убеждений — нет смысла и лгать, нет смысла притворяться или не быть тем, кем ты стать предрасположен, но…
— Отвали ты от меня! Нормально… чувствую… странно… немного. И хватит уже этого проклятого «малыша», да что же ты такой тупица?! Я же сказал, что мне не…
Быть может, то было провидение самого подземного императора, что правил остовом старой порушенной лаборатории. Быть может, просто совпадением, какие год от году случаются, когда их совсем не ждешь, не узнаешь, но больше всего на свете нуждаешься. Быть может, и явлением во спасение, но Юу, случайно уставившийся в железный бак срезанной трубы, чтобы только не смотреть в глаза плывуще-летящего Уолкера, вдруг померещилось, будто среди мха да сена зрачки его уловили мимолетное движение — прыткое, юркое, быстрое, по-своему напуганное, с которым мелкие тварюшки, кем бы они ни были, тут же разбежались в стороны, попрятавшись под суховлажной зеленью проступивших тут и там кочек. Произошло это всё настолько неожиданно, настолько спесиво, что мальчишка так и не договорил, так и упал между двух островков — оборвался на полуслове, не ответил, проигнорировал, в то время как дурной Уолкер всё еще чего-то хотел, всё еще дышал рядом, замирая на его пупке кончиками пружинистых пальцев.
— Юу? Славный мой? Что-нибудь случилось или я просто вконец тебя замучил…?
Юу качнул головой, хоть и последний вариант возможного ответа ему приглянулся, запомнился. Вместо всех слов, отмахнувшись от отвлекающей болтовни, не то чтобы сильно произвольно сбросил с себя чужую руку и, повернувшись к Уолкеру боком, перегнулся через трубный край, наклонив голову так низко, чтобы увидеть по возможности лучше.
— Погоди, что происходит, славный? Я все-таки перестарался или… Или тебе и в самом деле не…
То, о чём этот идиот продолжал болтать, неимоверно раздражало: потому что не правда, потому что не вовремя, потому что Юу вообще многое раздражало; цыкнув, Второй не придумал ничего лучшего, чем выпростать руку, схватить седого придурка за плечо, требовательно дернуть на себя. Подтащил, не сопротивляющегося, поближе, нажал на лохматую песью макушку, вынуждая наклониться, и, тыкнув указательным пальцем правой руки на сросшийся палисадник, чуточку серьезнее, чуточку надутее да вдумчивее брякнул:
— Там… тут… какие-то твари как будто ползают… — Вскинутые белые брови он увидел печенкой, кожей, внутренностями, отчего мгновенно распалился лишь еще сильнее, недовольно выкряхтел: — Да не вру я! Честно же ползают! Мелкие, цветные и какие-то… очень… дебильные…
Чего ради они ему дались — Второй понятия не имел: в лаборатории ведь всегда было полно и крыс, и мышей в стерильных аквариумах, и рыбок, которые данио и которые прозрачные, а на свету лопаются кишками наружу, и глазастых да зубастых червей для опытов. Иногда — шумных волосатых приматов, иногда попадалось что-нибудь куда более неопределенное и крупное, а он вот, никогда прежде не обращающий внимания на животных — знал же, что рано или поздно сдохнут, так нет смысла и привязываться, — теперь, едва завидев микроскопическую ерунду, вел себя как болван, с отчаяньем вглядываясь в пушистый мох, кусая губы, умоляя глупых тварей выползти на свет и показать себя и дурному Уолкеру, чтобы тот не подумал, что…
— Я правду говорю! Они здесь целой шоблой ползали, я видел!
Добитый, он, не зная, как доказать правоту неумелых неубедительных слов, запустил в моховые наросты пальцы, с остервенением за те ухватился, потряс, вырвал. Злобно скрипнул зубами, страшась не то узнать, что его болезненные галлюцинации распространяются теперь и на это, не то понять, что никуда они не распространяются, но седой всё равно ему не поверит, потому что и без того видит, что он из себя представляет, а цветастая мелюзга как назло запропастилась, забившись в невидимую нору.
Если бы тремя секундами позже апостолу не опустилась бы на запястье знакомая горячая рука, успокоительно сжимающая пальцы, Юу бы разворошил в пучине проклятой недоклумбы всё, что разворошить было можно, а так застыл, так — разжал хватку, повернул голову, загнанно уставился в серое, чересчур улыбчивое, на его взгляд, лицо, вяло приоткрыл губы…
И раньше, чем успел вытолкнуть из глотки хоть одно слово, услышал:
— Тише, славный. Всё хорошо. Я и не думал, будто ты говоришь неправду. К тому же, я и сам их прекрасно вижу.
— Видишь…? Где…?
Второй осунулся, полностью потерянно уставился на чужую руку, плавным полуизгибом приглашающую взглянуть на тот самый мшаный клочок, что продолжали сжимать мальчишеские пальцы, потроша на мучные ворсинки да яблоневые колоски.
Юу был уверен, что никого там не окажется, что если кто-нибудь всё же оказался бы — он бы сразу почувствовал и заметил, а даже и если — всё равно своими копошениями всякую живую тварь порушил, уничтожил, раздавил, разодрал, пока сослепу тыкался в землю, пытаясь отыскать подтверждение собственной никчемной правоте, и всё же, тщетно пытаясь приглядеться, вдруг, не ожидая, и в самом деле увидел…
— Что это… за чертовщина такая…? — изумленно спросил, во все глаза вытаращившись на крохотное почти, белое, пестрое, юркое-юркое, напоминающее уменьшенных до карикатуры Акума, изображения которых даже он иногда встречал в разбросанных по этажам чужих бумагах. — Что это за херня? Кто они такие? Почему они тут торчат? Что они делают?
— Живут, я думаю, — со смешком отозвался Уолкер. Осторожно, нажимая на нежные точки, заставил мальчишку разжать пальцы, отпустить выдранный мох, после чего, обняв покорившегося апостола за плечи, придвинул того поближе к себе. Уткнулся подбородком в острое плечо, потерся щекой об ухо и, чуть приопустив ресницы, зашептал, волнительным тембром тревожа чувствительную барабанную перепонку: — Они называются коловратками, радость моя.
— Коло… чем?
— Коловратками. И они, надо сказать, весьма и весьма изумительные создания. Идеальные, я бы даже сказал.
В этом Юу, запоздало отерший ладонь о внешнюю влажную сторону трубы, чтобы ненароком никого на себе от родного дома не утащить, даже и не подумал усомниться; чуть повел головой, дернул вторым плечом, пытаясь таким образом выпросить продолжения еще одного непостижимого рассказа, вместе с тем и впрямь различив между комочками, корешками да волосинками мха мелкую извивающуюся животину, целые безмятежные колонии, облюбовавшие каждый свободный участочек, каждый пучок пространства, каждую веточку и выбоину — может, именно из-за них этот мох казался то седым, то зеленым, то пронзительно карельски-красным. Может, это вообще из-за них окружающий мир приобретал всё новые и новые краски — откуда глупым слепым людям, не привыкшим присматриваться ни к цветам, ни к теням, об этом знать?