Голос — и голос, слова — и слова, прошлое — и прошлое; какая разница, если воспоминания стерлись, если дети не узнают себя взрослыми, а он сейчас был как раз-таки ребенком: мелким недоросликом, настолько тщедушным и низким, что пришлось подтащить скрипящий прутьями стул, дабы добраться до исцарапанного окошка иллюминатора, только и отыскавшегося в странной комнатушке заместо окон.
По ту сторону обнаружились не цветники, не летние деньки, полные герани, дождевого шума, белья на веревках да прищепках, горящего в отражающих свет глазах, а в противоположность — подрамник мира в белоснежной упрямости, нижние панталоны, изнанка, смущенные голые ноги деревьев, пытающихся прикрыться ночными халатами из фонарной вуали да снежной паутины. Даже не настоящие пазимки, даже не то чтобы иней или наметенные сугробы, а принесенные безвременными ветрами белые лютики с отодранными от земли кореньями, похоронные цветы, старая деревянная кукушка в дупле, нависающие над почвой плачущие тучи, высмаркивающие бегущие по озону туманы да чихающие первой соляной изморозью.
Где-то — немотствующие качели о двух деревянных перекладинах, где-то — маленькие старушки с китайским разрезом глаз и отливающей лимоном кожей, пытающиеся выкопать из песочницы запрятанные туда бездомными детьми птичьи скорлупки — они вообще причудливые, непонятные, странные, эти китайцы.
Вроде бы прожили дольше всех на этом свете, как сами же и говорят, вроде бы чего только не повидали, вроде бы ходили под тангариновой короной обезьяньего императора, спустившегося с лунного дворца, а верят в такую глупость, что даже не поймешь — плакать ли, смеяться ли, дразниться или кидать веночные снежки из печальных собранных лютиков.
— Послушай уже сюда, тупица. У меня не так много времени, чтобы выслушивать весь твой мыслительный, весьма и весьма трогательный — для кого-то, я думаю, — но всё еще бред.
Аллен приподнял голову, оторвался от иллюминатора, обернулся назад. Впервые вдруг сообразил, что и комната у него непонятная, незнакомая: вся-вся пустая, из наложенных друг на друга прохудившихся полумокрых досок, камней, худой полувесны, заснувшей под кроватью да так и не выбравшейся на покинутую волю.
С тех пор миру не узнать цветения, с тех пор лишь зимние могильные лютики, а у него в потемках — обглоданный иссохшийся птичий трупик, и волосы пернатые у трупика почему-то не зеленые, а темные, черные почти, и в синих глазах — шариковый фарфор стеклянного неба.
— И на что это ты смотришь, можешь мне сказать?
Аллен, позабывший и про иллюминатор, и про китайскую старушку в поисках яиц, спустился, уселся седалищем на стул, непонимающе нахмурил разлет бровей-дельтапланов.
Помолчав, честно признался:
— Я… не знаю.
— Я вижу, — голос отозвался тут же, так близко, так громко, будто сидел совсем рядом, но рядом с собой Уолкер не видел никого. — Трудно, знаешь ли, проявиться полностью, если ты соизволил забыть даже такую важную мелочь, как твой учитель должен выглядеть, тупица. Разве этому я тебя учил? Вырасти и стать бесстыжим безнадежным кретином?
Белоголовый мальчишка недоуменно качнул головой — он вообще не помнил, чтобы хоть кто-нибудь хоть чему-нибудь хоть когда-нибудь его учил, но проще было согласиться, чем оспаривать, да и голос, кажется, таким исходом остался доволен все-таки больше, чем всеми его предыдущими словами.
— Вот то-то и оно. Послушай, малек, почему ты настолько не поспеваешь? Шибануло по голове, это я понимаю, но если не оклемаешься — станет, дай-ка тебя просветить, хуже. Гораздо хуже. Жопа тебе будет, если иными словами не просекаешь. Да и не только, будем уж честны, тебе одному.
— «Шибануло»…? «Хуже»…? О чем ты говоришь…?
Голос ответил утвердительным кряхтением, недовольным ворчанием, приглушенной руганью; с одной из полок, невидимых из-за набегающих из иллюминаторных щелей облаков, просачивающихся внутрь жилища, что-то рухнуло, грохнулось, разбилось звоном бутылочно-зеленых осколков.
— Опа… Кактусовая водка старины Сида. Моя любимая, между прочим. Неудача-то какая. Что-то я сегодня не в форме, да и ты, надо думать, виноват, тупица… Короче, я пытаюсь сказать, что если ты не поспешишь прекратить валять идиота, то же самое, что случилось с бутылочкой, случится и с тобой, и с тем парнишкой.
— Что… случится…? С кем…?
Аллен не понимал, а руки почему-то холодели, руки почему-то стекали промозглыми капельками, в пальцах таял заснеженный лавровый венец, хоть никакого венца в тех отродясь и не было.
— С тобой, идиот, и черненьким мальчонкой — уж прости, не запомнил его имени, да и негоже как-то по нему после всего хорошего называть. Я же только что объяснил, чем ты вообще слушаешь? А случится шмяк. Бряк. Бай-бай.
— «Бай-бай»…? Какой еще бай-бай?
— Обыкновенный бай-бай. Вероятно, немного грустный, как тому и подобает. Да. Если только ты не поторопишься, не прекратишь просиживать до дырок задницу и не устроишь им всем на память большой бум. Замечательным прощальным подарком, так сказать.
— Большой бум…?!
— Да прекрати ты всё за мной повторять! Господи, что с тобой пошло не так? Почему именно я должен был становиться чертовым учителем чертового имбецила? — Аллен бы с радостью сказал, что не знает, что у него вообще никакого учителя в жизни быть не должно, но рта — то ли к сожалению, то ли к счастью — раскрыть не успел; чужая рука, абсолютно к тому же незримая, вынырнула из пустоты и, ухватившись пальцами за его горловину, с силой дернула навстречу, отчего мальчишка слетел со стула, стукнулся лбом обо что-то твердое, хотя продолжал видеть перед собой один умирающий воздух. Глотнул обжегшимися лёгкими мерзостного душка подтухшего хвощового пойла да гнилостного разложившегося дыхания. — Слушай сюда, шкет, понял меня? Сейчас ты — вовсе никакой не ты. Настоящий ты — там, на морговом столе, и из тебя в скором времени собираются вырезать все непригодные частицы, забрать твою Невинность, сжечь, как улику, неопрятную тушку, а после попытаться передать твою силенку кому-нибудь иному, кто будет служить им заведомо вернее. На инстинктивном, так сказать, уровне. То бишь того, кто без мозгов, сечешь? Промедлишь еще немного — и прощайся и с собой, и с мальчишкой. Тот ты, который ты сейчас — всего лишь защитная проекция, которую очень некстати выстроил твой мозг, пытаясь защититься от не слишком пришедшейся ему по вкусу реальности. У тебя есть еще… — голос ненадолго прервался, рука приотпустила глотку. Зашуршала ткань, будто невидимый человек поглядел на часы, а потом, оправдав догадки, сообщил зычным заискивающим голосом с ореховыми нотками ни разу не оправданного больного веселья: — Я ошибся. Времени у тебя нет. Так что заканчивай здесь и возвращайся обратно. Живо. Хватит уже твоих принципов, принц ты наш замороженный: как вернешься — положи всех, кто будет крутиться возле тебя; не научишься убивать за то, что тебе дорого — потеряешь всё, что мог бы получить и сберечь. Не расстраивай ни меня, ни Господа Бога, малек: никому твои бессмысленные жертвы во имя высшего блага не нужны.
Аллен действительно не понимал, но слушал, как завороженный, и когда голос прервался, чтобы дохнуть ему в ноздри смоляным маслом да поинтересоваться, внимательно ли он слушает, мальчишка поспешно кивнул, не потратив на раздумья или споры ни одной лишней секунды.
— Вот это молодец. Тогда запоминай дальше: как откроешь глаза — положи того гада, что будет пытаться вколоть тебе иголочку. Иголочка та непростая, и если помедлишь — уснешь обратно, только попадешь уже туда, где мне до тебя не добраться. Хотя бы до тех пор, пока я сам не сдохну, чего я делать ни в близком, ни в далеком будущем не собираюсь — можешь счесть это за некую блажь или вот тоже принцип. Принцип мне нравится даже больше. Это ты тоже понял? — Аллен кивнул. — Вижу, понял. Умница. Теперь идем дальше. Как разберешься с ним — разбирайся со следующими. С ними можешь и немного потолковать, но увлекаться не советую — времени всё еще не прибавилось: пока мы с тобой чешем языками — твоего мальчишку готовятся убрать. Я уж не знаю, имеются ли у Вторых обычные души, гарантирующие счастливое воссоединение вовне, так что советую на всякий случай не проверять. В комнате, где ты очнешься, находится бак с жидким кислородом и несколько иных занятных приспособлений — объяснять тебе по пальцам будет немного нечестно, да и, думаю, сообразить, что с ними делать, ты сможешь и сам. Сможешь же?