Выбрать главу

Вот так мы говорили, и я чувствовал: спорить тут, в общем-то, не о чем. Конечно же я сам во всем виноват; передернул, подменил масть. И проиграл, в результате. Этот негодяй — рябая эта рожа — он рассуждает вполне резонно. Он во многом прав! Для уголовников я действительно теперь — вне закона. И сейчас он напоминает мне об этом, дает мне наглядный урок.

Вспьшка прошла, сменилась тяжкой усталостью. И я, погодя, спросил — уже почти спокойно, движимый скорее любопытством, чем гневом:

— Ну, а все-таки, где же мое барахло? Ты куда его подевал?

— Проиграл.

Рашпиль сокрушенно развел руками.

— Нынче утречком. Думал, повезет. Ан нет. Не пошла масть. Ни одной карты данной, все — биты. Это ж надо подумать!

— Так, — сказал я, — что ж, ладно. Прощай, Рашпиль!

И взявшись за дверную ручку, глянул на него искоса:

— Не дай нам Бог когда-нибудь встретиться!

В КОЛЬЦЕ

Итак, я снова очутился на Красноярском вокзале, вернулся, так сказать, к исходной точке. Все это время я как бы двигался по кривой, и вот теперь кривая замкнулась. Я оказался в кольце. Положение мое было самое отчаянное. Я стоял, прислонясь к табачному киоску, хоронясь под его защитой от секущих вихрей поземки. День уже затмевался, сгорал. Ломкие тени тянулись по настилу перрона. Вокруг, топоча, суетились пассажиры. А над людской толчеей, над станционными постройками, стлались дымы паровозов, звучали гудки. Поезда закликали на разные голоса; они кричали пронзительно и тревожно. И отзываясь на них, в душе моей — в глубине ее, в самых потемках — что-то вздрагивало и дребезжало тихонько. Черт возьми, — думал я, — почему, по какой причине, вся моя жизнь с самых ранних пор неразрывно связана с этими голосами, с дорожной, скитальческой, кочевою тоской? Словно бы какой-то рок вечно гонит меня по дорогам — зачем? И куда, куда? И всякий раз, как только на меня обрушиваются очередные несчастья (а они идут непрерывно, и нет мне от них ни укрыва, ни отдыха), всякий раз я, вольно или невольно, оказываюсь именно здесь. И вновь под моими подошвами — гулкий перрон. А вместо крыши — дымное, потревоженное гудками, небо.

Погромыхивая на стыках и шумно дыша, отошел от станции московский экспресс. Я проводил его долгим взглядом. Темно-зеленые, лаковые бока вагонов. Блестящие поручни. Нарядные занавесочки на окнах. Ах, если б все сложилось иначе, — не сглупил бы я, не протратился, — я спокойно, с комфортом, мог бы сидеть сейчас в этом самом поезде; мог бы ехать в Москву… Как бы мне хотелось завернуть домой — хотя бы ненадолго, украдкой! И все это было возможно. Но теперь, конечно, путь туда заказан. Сколько времени я уж не был дома? С 1945 по 52 год. Стало быть — семь лет. Семь лет разлуки! И опять она продлевается — уже по собственной моей вине.

Экспресс исчез, сгинул за поворотом. Потом один за другим — промелькнули, грохоча, восточные поезда, на Иркутск, на Читу, на Владивосток. Потом, спустя недолго, вынырнул из густеющих теней и остановился недлинный состав. И на обшарпанной, заиндевелой стенке одного из вагонов я заметил надпись "Красноярск — Абакан".

Я заметил эту надпись и отвернулся, скрипнув зубами. И невольно подался назад, за угол ларька.

Рассуждая здраво, я должен был бы, наконец, смириться, позабыть о всех своих бреднях и отправиться по тому маршруту, что был указан в моих документах. Денег на билет в Абакан у меня бы, пожалуй, хватило. В самом крайнем случае, я мог бы доехать до места и так — без билета — по справочке… И в сущности, это был сейчас единственный верный способ вырваться из кольца!

Но что он означал, данный маршрут? Я отлично сознавал, что комендатура нипочем не разрешит мне жить в пределах города. Милиция непременно загонит меня в тайгу, в самую глушь — куда-нибудь поближе к Туве, к монгольским пустыням. А ведь я тянулся к литературе, хотел увидеть себя в печати, искал общения с профессиональной творческой средой… Среда эта в Красноярске меня предала. Но все же я не терял надежды. Ничего, — думал я, — мы еще кокнемся, посмотрим: чье разобьется… Самое главное, не выйти сейчас из игры. Ехать в ссылку — под контроль милиции — значит отречься от самого себя, похоронить себя заживо. Сергей Сартаков давеча заметил: "литература не уйдет, мол, она подождет". Что ж, возможно он и прав; литература может подождать. Но я-то лично ждать не умею и не хочу!

А день все гас, отходил, холодал. Заклубились сумерки, и в вышине, запутавшись в густых проводах, повис осколок луны — желтоватый, радужный, окруженный морозными кольцами. И под этой окольцованной стужей луною мерз и жался к стенке вокзального киоска двадцатишестилетний неудачник — непризнанный поэт, бездомный бродяга…

А день все гас. Близилась ночь. И я теперь думал о ней со страхом.

* * *

Всю жизнь несчастья гнали меня на вокзал, это верно. Но ведь, с другой стороны, именно здесь, в этих местах, я всегда и спасался от несчастий! И может быть, поэтому столь ощутимо западают мне в душу гудки поездов — тревожат меня и томят? В них я всю жизнь угадываю не только голос беды, но еще и зов несвершившегося, дальний оклик надежды…

Ты всегда выручал меня, — подумал я, озирая шумный вокзал, — неужто ты и теперь не поможешь мне, дружище? Я подумал так — и вдруг увидел невдалеке щуплую гогину фигурку.

Гога был не один. Рядом с ним стоял незнакомый мне парень, плечистый, рослый, в распахнутой телогрейке и меховой, сбитой на ухо, шапке.

Они о чем-то беседовали, смеясь. Затем парень достал из кармана папиросную пачку — ощупал ее, досадливо скомкал и выбросил. Тогда Гога повернулся, указывая пальцем на табачный киоск. И в это мгновение наши взгляды встретились.

— Эй, Чума, — закричал он, — ты что здесь делаешь? Вот, легок на помине!

И он поспешил ко мне, семеня и подмигивая, таща собеседника за рукав.

— Мы как раз о тебе толковали! — зачастил Гога, — я ему рассказывал про твои делишки. Он ведь тоже завязавший, отошедший от кодлы. Такой же «бывший», как и ты… Да вы познакомьтесь.

Пожимая мне руку, парень сказал — сиповатым, застуженным баском:

— Иван Туманов. Рад увидеться! Я о тебе давно слышал — еще у хозяина… Как же, как же! Рад!

— Ты что, тоже с пятьсот третьей стройки? — спросил я.

— Оттуда, — кивнул Иван. — Курейку знаешь?

— Еще бы не знать, — усмехнулся я, — памятные места. Я там на штрафняке был.

— Да ну? — отозвался он, — значит, мы по соседству чалились. Штрафняк на сороковой версте стоял, а наш лесозавод — пониже, у самого устья. Н-да. Вот как… Землячки, стало быть. И когда ж ты, земеля, там был?

— В пятьдесят первом году.

— А я как раз в тот год, осенью, на свободу вышел.

— Ну, сейчас что делаешь?

— Тружусь, — улыбнулся Иван, — а что мне еще остается? Коль уж завязал, значит — кончики. Надо вкалывать!

Улыбка у него была простецкая, открытая — до ушей. И весь он выглядел на зависть крепким и ладным, и по лицу его, по всему его облику, заметно было, что он не ропщет на судьбу и вполне доволен своей участью.

Я спросил, с интересом разглядывая этого парня:

— Где же ты теперь вкалываешь?

— В экспедиции… Производим археологические раскопки древних городищ… В общем, экспедиция эта — от академии наук, понимаешь? Ученых всяких навалом. Ну, а я при них состою в работягах. Старшим — куда пошлют.

— И нравится?

— А конечно! Заработки приличные. И работенка тоже подходящая. Как я человек простой… Всю жизнь в лагерях жидкие щи хлебал, ломом подпоясывался… Мне не привыкать. Да ведь и образование мое — сам понимаешь. Неполное начальное. Это ты один такой у нас — и грамотный, и талант имеешь. Твое дело ка-а-анешно, особое!

— Он вообще, везучий, — поддакнул Гога.

— Везучий, — убежденно сказал Иван, — ясное дело!

— Да какой я везучий, — уныло махнул я рукой, — где оно, это везенье? В чем? Наоборот.

— Ну, как же! — ответил Иван, — мне Гога рассказывал, все уши прожужжал… Зашел в Союз Писателей, рванул там валюту — и в кабак. Чем не жизнь?! — Он прищурился. — Скоро, небось, в большие люди выйдешь, с нами и знаться не захочешь.

полную версию книги