Потому что кто-то в прошлом (кто-то, кого она даже не позволила ему назвать) посеял семя.
А этим кто-то мог быть только Джекоб Стип. Что бы ни сделал Джекоб, доброе или злое, он был первым человеком в жизни Уилла, который дал ему — пусть всего на несколько часов — ощущение, что он не похож на других. Что он не жалкая замена погибшего брата, не ком глины рядом с ангелом Натаниэлем, а избранное дитя. Сколько раз за три десятка лет, что прошли с той ночи на вершине холма, он посещал тот зимний лес, сколько раз оружие пело в его руке, когда он подбирался к своим жертвам? И видел, как течет их кровь? И слышал, как Джекоб у него за спиной шепчет ему на ухо:
— Предположим, они были последние, самые последние?
Его жизнь до этого дня была лишь развернутым примечанием к той встрече — попыткой получить какую-то идиотскую компенсацию за те маленькие убийства, что он совершил с подачи Стипа. Точнее, за чистую радость от идеи создать свой мир по такому принципу.
Если в нем и было скрытое желание стать чем-то больше, чем просто свидетелем вымирания (как сказала Бетлинн, инициатором изменений), то лишь потому, что Стип внедрил в него это желание. Сделал он это намеренно или нет — совсем другой вопрос. Может быть, это посвящение должно было превратить его в подобие того человека, которым он стал? Или Джекоб желал сделать из ребенка убийцу, и этот процесс просто был приостановлен, и получилось нечто размазанное, незаконченное, неясное даже для самого Уилла? Скорее всего, он никогда этого не узнает. И тут его история совпадала с историей большинства людей, которые в этот день бродили по Фолсому, Полку и Маркету. Люди, чьи матери и отцы (какими бы любящими, какими бы свободомыслящими они ни были) никогда не поймут их так, как понимали своих гетеросексуальных детей, потому что сыновья-геи оказались генетическим тупиком. Люди, которые будут вынуждены создавать семьи с друзьями, любовниками, примадоннами. Люди, которые плохо или хорошо, но сотворили себя сами, создали стили и мифологии и то и дело отказывались от них с непреходящим нетерпением душ, обреченных никогда не найти то, что их бы устроило. Если в этом и была печаль, то была и какая-то нечестивая радость.
Он почти жалел, что Стипа нет рядом и он не может показать ему все эти виды. Не может пригласить в «Гештальт» и угостить пивом.
Когда Уилл добрался домой, было почти шесть часов. На автоответчике он нашел три послания — одно от Дрю, одно от Адрианны, одно от Патрика, который сообщал, что у него только что состоялся «занимательный» разговор с Бетлинн.
«Я не мог понять, понравился ты ей или нет, но впечатление ты на нее точно произвел. И она несколько раз подчеркнула, что между мной и ею нет никакого разлада. Так что ты хорошо поработал, дружище. Я знаю, как трудно тебе было это сделать. Но спасибо. Для меня это важно».
Прослушав автоответчик, Уилл пошел смыть пот, насухо вытерся полотенцем, пошел в спальню и лег. Несмотря на усталость, он испытывал радость от физического комфорта, какого не знал много месяцев, а может, и лет, еще до событий в Бальтазаре. Мышцы слегка подрагивали, а в голове было едва ли не благоговейное спокойствие.
Он казался себе настолько спокойным, что тут же пришла извращенная мысль, нарушившая это состояние.
— Где ты, лис? — позвал он очень тихо.
В пустом доме слышались звуки усыхающего дерева, как в любом деревянном доме, но в этом потрескивании не было ничего, что указывало бы на присутствие лиса. Ни цоканья когтей по половицам, ни ударов хвоста о стену.
— Я знаю, ты где-то здесь.
Это было так. Он верил в это. Лис дважды проходил по границе между миром сна и миром бодрствования, и теперь Уилл готов был присоединиться к нему в этом месте и посмотреть, какой оттуда открывается вид. Но сначала животное должно заявить о себе.
— Перестань скромничать, — сказал Уилл. — Мы с тобой как нитка с иголкой.
Он сел.
— Я хочу быть с тобой. Звучит сексуально. Может, так оно и есть.