Выбрать главу

Он пропускал те места, где Двайер лила воду об оккультизме, явно плавая в этом вопросе, и переходил к относительно ясному изложению биографических данных. На сцене снова появился Галловей, верный друг Симеона, который, «руководствуясь дружескими чувствами» («Что произошло между ними?» — спрашивал себя Уилл), собирался вырвать Томаса из рук его патрона — Рукенау, «чье пагубное влияние чувствовалось во внешности и поведении Томаса». Галловей вроде бы вступил в заговор с целью спасти душу Симеона от Рукенау. Судя по тому, что писала Двайер, это была попытка физического похищения:

«Вместе с двумя сообщниками, Пиерсом Варти и Эдмундом Маупертиусом (последний раньше был приверженцем Рукенау, но потом разочаровался и сильно озлобился), Галловей составил заговор с целью "освобождения" (как он писал об этом позднее) Симеона; все было продумано в мельчайших деталях, в соответствии с военным прошлым Галловея. Ничего неожиданного не произошло. Симеон был найден в одной из верхних комнат особняка Рукенау в Ладлоу, где, по словам Галловея, они "обнаружили его в достойном сожаления состоянии — от его прежде лучезарной внешности не осталось и следа. Но его не удалось убедить оставить этот дом, он говорил, что работа, которой они заняты с Рукенау, слишком важна и он не может оставить ее незаконченной. Я спросил его, что это за работа, и он ответил, что наступает век Домуса Мунди и он, Симеон, будет свидетелем и хронистом этого события, он запечатлеет его славу в красках, чтобы папы и короли поняли, какими мелочными делами занимаются, оставили войны и козни и заключили вечный мир. "И как; же это произойдет?" — спросил я его. Он сказал, что это сделают его картины, потому что на них все это очевидно".

Но обнаружена была только одна из этих картин, и, похоже, Галловей взял ее с собой, покидая дом Рукенау с друзьями-заговорщиками. Каким образом он убедил Симеона уйти с ними, не сообщается, но Рукенау явно предпринимал попытки вернуть Симеона, а Галловей выдвинул против Рукенау обвинения, вынудив его скрываться. Как бы то ни было, тут Рукенау исчезает из этой истории, и жизнь Симеона (которому осталось всего несколько лет) делает последний головокружительный поворот».

Уилл прервался, чтобы спуститься и пошарить в холодильнике, но мыслями оставался в том странном мире, из которого только что вынырнул. Ничто из происходящего здесь и сейчас (ни заваривание чая, ни приготовление сэндвича, ни пронзительный смех из телевизора в соседней комнате, ни шутки комика, срывавшего аплодисменты) не могло отвлечь его от образов, проходивших перед его внутренним взором. Хорошо, что он видел Симеона собственными глазами, живого и мертвого. Видел безысходную красоту этого человека, которая настолько свела с ума Галловея, что тот пустился в сферы, где его рациональный ум не находил опоры, попытался предотвратить гибель друга. Было что-то нежно-романтическое в привязанности этого человека к Симеону, который явно принадлежал к людям иного склада. Галловей не понимал его и не имел ни малейшего шанса понять, но это не имело значения. Связь между ними ни в коей мере не основывалась на интеллектуальной общности. Не было между ними и невысказанной гомосексуальной любви — все грязные подозрения тут следует отринуть. Галловей был другом Симеона и не мог спокойно смотреть, как гибнет близкий ему человек, — вот такое простое и трогательное объяснение.

Уилл с едой вернулся к книге, не замеченный Аделью, и, снова обосновавшись у окна (он закрыл его: с наступлением вечера похолодало), продолжал читать с того места, где остановился. Он знал или по меньшей мере думал, что знает, чем закончится эта история, — объеденным и расклеванным трупом в лесу. Но как он туда попал? Этому были посвящены последние тридцать страниц.

Пока Двайер воздерживалась от личных оценок, предпочитая приводить чужие, например свидетельства о Рукенау, правда, и в этом случае она дотошно цитировала как его сторонников, так и противников. Но теперь стал слышен и ее собственный голос, не без католических ноток.

«Именно в эти последние годы, — писала она, — когда Симеон оправлялся от нечестивого влияния Жерара Рукенау, мы видим искупительную силу его Мистики. Очистившись встречей с безумием, он обуздал амбиции, вернулся к своим трудам и обнаружил, что, расставшись с желанием осуществить некую великую миссию, он обогатил свое воображение. В более поздних его работах, а все это были пейзажи, рука художника служит более великому Творению. Картина, названная "Тучная земля", сначала представляется грустной вечерней пасторалью, но при более пристальном рассмотрении оказывается настоящим праздником самых разных форм жизни…»