Все в клубок смешалось. Ревом и стонами задрожал воздух; лаяли собаки, визжали и плакали женщины, надрывались, яро хрипя, хмельные мужики. Бродяг били кулаками, били палками, топтали огромными подкованными сапожищами, где-то кирпич нашли - били кирпичом.
Вдруг:
- Стой! Что вы, окаянные!.. Стой!
Лысый, с грозным огнем в главах, Устин совался возле кучи извивавшихся тел и взмахивал руками:
- Стой! Остановись!..
Не сразу очнулись: руки ходу просят, осатанелые глаза кровью налились, на кулаках вбросили бродяг в чижовку, с руганью захлопнули дверь и, надсадисто дыша, буйно повалили в тайгу, на подмогу погоне за Андреем.
А старый Устин, в большущих своих сапогах, все так же подгибая ноги, торопливо вслед мужикам кинулся и не переставая звал:
- Воротись, лиходеи!.. Прокляну!.. Стой!!
В свалке Лехман кудрявого парня ножом пырнул. Парень лежал у чижовки вниз лицом и стонал, а на него лили ключевую воду. Плакала над ним в голос мать, ахали и ругались оставшиеся возле мужики, а пьяный отец, по прозвищу Крысан, лез драться к ключарю Кешке и диким голосом ревел на всю деревню, взмахивая огромным топором:
- Отопри, тебе говорят!.. Всех один кончу... Всех!!
Был полдень.
XVIII
В это время тайгой ехали трое: Анна, Пров, Даша... Эта насильно увязалась, упросила Прова Михалыча: праздник, погулять охота.
Отец с дочерью впереди, Даша далеко отстала: конь уросит, а Даша отвыкла от седла, боится.
У Прова душа играет, он глядит в спину дочери, на статную, крепкую, с обнаженными белыми икрами, фигуру, радуется: дочь говорит правильно, про все выведывает, все знать хочет, болезни не видать.
Дарья, как въехала в тайгу, вздохнула отрадно полной грудью.
Она давно не бывала в тайге, забыла ее ласковый говор, смолистый запах ее. А когда-то, лет пять тому, в девичью чистую, золотую пору... Эх, матушка-тайга!..
Чувствует Даша: творится что-то в душе, какие-то мысли, какие-то слова на языке вертятся... сердцу тяжело.
Тихо едет Даша, вся в себя ушла, осматривает пугливо свою солдаткину жизнь.
Как познакомилась с купцом да связалась с Феденькой, жизнь пьяной сделалась, соромной: то с Бородулиным гуляет, то с уголовным, надвое себя рубит. И пока пьяная, пока бушует кровь - все нипочем, а вот ляжет Дарья спать, - весело ляжет, весело уснет, - но сны видит страшные: по ночам стонет, кричит, сама себя пробуждает. Перевернет мокрую от сонных слез подушку, закинет руки за голову и задумается. Хочет мысль направить на новый путь - не может, душа не принимает, очернилась, других дум требует: пьяных и разгульных, как ее, Дарьина, гулящая жизнь.
"Эх, все равно", - махнет, бывало, рукой и даст дорогу пагубным своевольным своим мыслям. А досыта надумавшись, вновь заснет веселым, улыбчивым сном. Наутро глядь: сердце тоской зашлось.
И вот уж Дарье невтерпеж: Феденька ножом грозит, перед народом стыдно, на божий свет глаза не подымаются, а впереди страх: придет домой муж-солдат - расплата коротка.
Дарья ищет забвения, до бесчувствия пьет, часто посматривает в сеновале на перекладину, веревку в мыслях примеряет, но вовремя рубит мысль, сама себе приказывает: нет! И, прижавшись щекой к стене, ревет в голос.
- Эй, Дарья! - крикнул Пров.
Даша очнулась, оглядела тайгу и стегнула лошадь. Лицо ее разрумянилось, печальные глаза в слезах.
- Богородица!.. Ангели!.. - шепчет Даша, прижимая ладонь к груди.
- Не отставай! - вновь крикнул Пров.
Сливаясь своим серым зипуном со стволами деревьев, он ехал впереди; за ним, в белом, - Анна. Даша взглянула ей в спину и открывшимся сердцем вдруг неожиданно потянулась к ней, как дым к небу. Словно кровное, самое родное учуяла в Анне.
"За что же я ее? Ангели!.." - скорбно укорила себя Даша.
И стало ей жаль Анну, в первый раз пожалела, с собой сравнила, вспомнила, как отравой собиралась опоить, - и еще жальче стало Анну, тихую и неповинную.
Вся в порыве, - хлестнув лошадь, нагоняет Анну.
Хочет упасть перед нею на колени, многое хочет ей сказать, но кто-то отстраняет ее от Анны.
- Анна! - позвала Даша. - Аннушка... Дяденька Пров!
Молчат, не откликаются. Тайга молчит. Жутко стало.
Пров остановил лошадь:
- Ну-ка, передохнем не то...
Стали чай варить. Анна живо насбирала сушняку, веселая ходит, светлая, костер разложила, на отца смотрит ласково. А Даша пригорюнилась, губы кусает, опять жизнь свою издалека осматривает, от начала дней, как стала себя помнить.
Пров за дочкой ухаживает: то хлеб ей пододвинет, то комаров черемуховым веником смахнет с ее лица.
- Ты у меня разумница... Помощница моя, утеха...
Обо всем его расспрашивает Анна: о матушке, о дедушке Устине, о буренке. Отец отвечает, шутит с ней, прибаутками говорит.
Анна улыбается, а отец пуще рад. И вдруг неожиданно кидается Анна отцу на шею:
- Ох, родимый ты мой... Во всем тебе откроюсь... все скажу... Одного только мне...
- Н-и-ичего, доченька, - утешает Пров и косится на ее живот.
- Батю-ю-шка...
Только лишь на лошадей сели: поп едет по тропинке, за ним, попыхивая трубкой, грудастая Овдоха.
- Здорово, Пров Михалыч...
- Ах! Батя... - крикнул Пров, - а мы только что почайпили...
- Эка штука... Не знал... Мы тоже недалече вот с кумой-то, с Авдотьей Терентьевной, тово... Чайком, значит, побаловались... Хе-хе...
Овдоха вспыхнула и, одернув красный сарафан, испуганно уставилась кривым глазом на попа.
- Ну, как там у нас, в Кедровке? Молебен-то служил?
- Слу-у-жил... - улыбнулся батя.
Овдоха выхватила изо рта трубку, хихикнула в горсть и, покрутив носом, насмешливо кашлянула.
- Ну, прощай, батя, - сказал Пров, тронув коня, и, обернувшись, крикнул: - а Бородулин у нас?
- Не видал! - прокричал батя. - Слушай-ка, дядя Пров! А у тебя водчонки нету?
Но Пров уже скакал, нагоняя дочь и Дашу.
И вновь едут трое таежной тропой, сумрачной и тихой.
Вечерело. Замыкалась тайга, заволакивалась со всех сторон зеленым колдовством.
У Анны дрожит душа, от ветерка неверного колышется, невидимое чувствует, видимое обращает в сказку.
И уже замелькали меж стволов лесовые шиликуны, тени кой-где ходили и прятались, огоньки вспыхивали и гасли. Шорох плыл, и посвистывал в болоте леший.
Пров ничего не видит, ничего не слышит, шапку надвинул на брови, молчит.