Выбрать главу

Обычно по ночам в его кабинете горел свет. Дверь была на крючке. Марья Тимофеевна слышала шаги мужа, она тихонько стучалась к нему, но Федор Федорович либо не слышал, либо не хотел впускать ее к себе.

Утром старый автомобиль ждал у подъезда. Дорога отнимала двадцать минут.

За слюдяными желтыми окошечками убегали назад мокрые дома, дождь глухо стучал по натянутому брезенту, с писком вытискивалась из-под шин грязь. Бунчужный сползал с подушек вперед, к месту шофера, и покорно отдавался укачиванию.

За институтскими воротами Федор Федорович без сожаления, но и без поспешности оставлял мягкие подушки, потирая придавленное креслом шофера колено, поднимался к себе. Широкая лестница уводила на второй этаж, разделенный пополам длинным коридором. Бунчужный поднимался медленно, хотя одышка нисколько не тяготила.

Ему слышались голоса научных сотрудников химической лаборатории — хмельной задор первого опьянения от приобщения к тому большому, что называлось «и с с л е д о в а т е л ь с к а я  работа».

— Металлургия — это химия высоких температур. Шихта решает дело!

— Металлургия — это физика и механика высоких и средних температур! — говорилось в лаборатории засыпных аппаратов.

Федор Федорович щурил глаза.

«Все это так. И не так!» Но молодой спор об определении металлургии не трогал профессора, хотя спор был вовсе не терминологического характера. Бунчужный вспоминал его в минуты, когда покидал институт.

Свой день Федор Федорович начинал с обхода лаборатории вязкости шлаков. Он замедлял шаги и, испытывая неприязнь к холодной, слишком блестящей ручке двери (в самом деле, кто и когда чистит эти ручки?), задерживался на несколько секунд у порога, морща бледный лоб. Затем резко толкал дверь.

На несложных установках испытывали вязкость шлаков. Беглого взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что ничего нового не произошло: шлаки оставались теми же — густыми, тяжелыми, вязкими, свидетельствовавшими о том, что шихтование велось неправильно и что титано-магнетиты покорить не удавалось.

«Да... Шлаки...» До сего времени они не давались профессору. У него даже выработался рефлекс неприязни к аппаратуре, к научным сотрудникам этой лаборатории, ко всему, что делалось здесь.

«И все-таки ванадистый чугун из титано-магнетитов будет! Получим!..» — со страстью и азартом шептал он, идя в химическую лабораторию.

На слишком холодном кафельном полу стояли холодные столы и табуреты. У штативов с бюретками работали молодые исследователи, свет падал сверху, сквозь матовые стекла; в лаборатории было как в операционной.

Бунчужный останавливался у столика и молча смотрел, как работала молодежь. Сюда приносили руду, пробы шлаков, десятисантиметровые «чушки». Лаборанты ставили «чушки» под электрическое сверло, руду и шлаки пускали под дробилку и электрическую ступку, пробу взвешивали на аналитических весах, таинственно хранившихся за стеклом отлично склеенных футляров. Футляры стояли на особых столиках, опираясь на мрамор тремя никелированными ножками с микрометрическими винтами. Сотрудники захватывали пинцетами разновески, плоские чашки раскачивались, арретир устанавливал спокойствие, рычажок выводил на сцену «рейтера». Проволочный «рейтер» седлал плечо весов, точно цирковой акробат, и передвигался. В эрленмайеровской колбочке навеску обдавали соляной кислотой, пробу подвергали последующей обработке, вводили гипосульфит и на бумаге высчитывали результаты титрования.

Молодежь работала безукоризненно. Никакой ошибки здесь быть не могло. Значит...

Бунчужный вытирал платком лоб и, согнувшись, шел в рабочий кабинет. Там бросал на стол новый анализ и ходил по протертой дорожке взад и вперед — десять шагов. И почти всегда, когда хотелось повалиться на диван, может быть, даже захныкать от боли и злости, раздавался стук в дверь.

Старший научный сотрудник и зять, Лазарь Бляхер, умел входить сразу, всей фигурой. Они работали вместе не первый год — с тысяча девятьсот двадцать пятого — и научились понимать друг друга без лишних слов.

Профессор внимательно рассматривал хорошо вычищенные башмаки своего зятя и, чтоб скрыть мучительную досаду, принимался перелистывать анализы плавок.

— Все-таки, я на этом продолжаю настаивать, мы мудрим с вами, Федор Федорович. Жизнь подскажет более простое решение вопроса, — начинал Лазарь.

Бунчужный зло глядел на своего помощника.

— Мудрим?

— Нутром чую, что все это решится проще. И мы потом с вами будем удивляться, до чего запутали вопрос... Не мы... а вообще запутан вопрос...

Бунчужный морщил лоб и долго мял платочек, не зная, что с ним делать.

Дважды в пятидневку профессор уезжал на завод, который находился в двухстах километрах от Москвы. У маленькой печурки, которую рабочие называли «самоварчиком», профессор садился на ступеньку, рыжую от мельчайшей рудной пыли, и продолжал тягостный анализ расчетов, столько раз подводивших его.

В шесть, по давно заведенному женой порядку, Бунчужный обедал дома. Что-то приносили, что-то уносили. Словно слепой, он тыкал вилкой в тарелку. Вилка визгливо скользила, ни на что не натыкаясь. Глаза профессора устремлены были в пространство.

— Господи, Фединька, — расстроенно ворчала Марья Тимофеевна, — нельзя же так, даже не видишь, что ешь. А мы-то с Петром старались тебе угодить. Этот ванадий, это шлаки совсем заморочили тебе голову...

Вечером профессор еще раз уезжал в институт.

Когда злость начинала бушевать в сердце, а тишина становилась ощутимой, — хоть бери ее и сжимай в руке, — Федор Федорович вызывал Бляхера, жившего при институте. Профессор подтягивал кресло, включал ток в большую лампу под мягким абажуром, и Лазарь садился рядом. Наступали замечательные часы! Металлургия и химия, конструкция доменных печей и теория познания, семья, революция, прошлое и будущее отчизны, гражданская война и «мирная» война за построение коммунистического общества — все как-то по-новому представало и казалось необычным. «Пожалуй, такой волнующей, горячей беседа могла быть у меня только с сыном, с моим Лешей», — думал Бунчужный, и он испытывал к Лазарю какое-то отцовское тепло.

Лазарь Бляхер обладал способностью говорить обо всем с волнением, делать значимым то, о чем говорил. «Но как самое знакомое, известное, в сущности, так мало знакомо и известно!» — думал профессор.

— Друг мой! Я взволнован. Стойте!.. У каждого из нас своя жизнь. Свои пути. Свое прошлое. И, несмотря ни на что, мы можем отлично понимать друг друга! Дело в сознании и доброй воле. Над этим следует задуматься!

Вечером, поздно, когда служитель, бесцеремонно ворча в гулкой гардеробной, снимал с вешалки пальто и расставлял глубокие калоши, Лазарь брал профессора за костяную пуговицу.

— Я вас немного провожу. — И у самого уха: — Нам нужна новая домна... Старуха подводит... Вы сами говорите, что вести процесс надо горячо, что надо рвать с традициями и догмами...

— Вы проницательны, товарищ старший сотрудник! И настойчивы! Эти качества должен иметь настоящий ученый. Вы свободны также от преклонения перед авторитетами. Ваш ученый мозг создавался в век ниспровержения всех и всяческих авторитетов. В мое время такой роскоши мы позволить себе не могли! Но не сердитесь, я шучу. Большевики, конечно, правы: количественные изменения суть не только количественные. Мне, как металлургу, это известно лучше, нежели кому-либо другому, хотя нас не учили диалектике. Но шлаки... друг мой... шлаки... Во всяком случае, мы с вами ближе к истине, чем наши уважаемые коллеги со своей солью! Нет, до чего дойти: соль, как флюс, в доменном деле! Маринад в металлургии!

Бунчужный молодо смеялся.

— Может быть, зайдем? Лиза будет рада. И Ниночка, — приглашал Лазарь.

Бунчужный смотрел на часы. Десять.

— И Лиза сыграет вам Чайковского... — Он знал, что́ для старика музыка.

— Нет, в другой раз, — решительно отклонял Федор Федорович предложение зятя. — Марья Тимофеевна беспокоиться будет. Если хотите, пройдемтесь немного. Проводите меня.