Колька молчал, озираясь, как затравленный зверек.
И началось страшное... В заплеванной, обшарпанной проходной его бил черноусый полицейский, бил остервенело, сводя давние счеты и испытывая особенное удовлетворение от того, что поймал с поличным.
Мальчик закрывался руками, извивался, и в глазах его вертелись оконца проходной, как лошадки карусели...
Осенью шестнадцатого года шло на фронт пополнение. На станциях и в пути, за сотни верст от позиций, вчерашние парубки Херсонской губернии, рабочие Николаева, Одессы перебрасывались прибаутками. Днем в вагонах заливалась гармошка. Потом передали приказ потушить огни, прекратить пение.
Выгружались ночью. Пошли в ближайшее село, разбитое немцами, и там, верстах в пяти от передовой, перебыли кое-как сутки, не находя себе места, а с вечерней темнотой пошли на огневую.
Они повстречались накануне боя.
— Ваше благородие! Радузев!
Поручик оглянулся. И вдруг:
— Лазарька?
Они бросились друг к другу. Потом одновременно оглянулись: не видел ли их кто-нибудь? И, уже чуть остыв, прошли к блиндажу. Поручик впереди, рядовой — сзади.
В тесном блиндаже, залитой вонючей грязью, Радузев сел на цинку от патронов и жестом пригласил сесть Лазаря.
— С последним пополнением, значит? В какой роте?
— В шестой.
— У меня. Недавно в армии? — взглянув на суконные, без нашивок погоны, спросил Радузев.
— Скоро два года...
— Два?
— Разжаловали из старших унтеров...
— За что?
— За пораженческие настроения...
Радузев посмотрел вдаль.
— Я подумал сейчас, как много времени прошло с тех пор... Помнишь: Грушки... Экзамены... И наши встречи. Ты работал в какой-то мастерской... Потом на заводе Гена... Я в тот год кончил реальное училище...
Поручик уронил голову на руки и сидел так долго, очень долго.
— А что ж это вы только в чине поручика? Тоже разжаловали?
Радузев поднял голову.
— Ты мне «вы» говоришь?
— И «вы»... И «ваше благородие»... — Лазарь насмешливо улыбнулся. — Ну, что, стал инженером, как папаша хотел?
— Стал, Лазарька... Стал...
— И на войну взяли?
— Взяли...
— Защищать веру, царя и отечество? Но почему ты в пехтуре? Инженер и в пехтуре? В крайнем случае в артиллерии! С высшим образованием служить в пехоте не полагается!
— Я и был в артиллерии. Но проштрафился...
— Карты?
— Хуже.
— Женщины? Вино?
— Нет. Взял на себя вину одного солдата. Ты, конечно, не поверишь, я знаю: дело политическое. Да, политическое, солдату грозила беда, его поймали с поличным, он состоял в каком-то военном комитете большевиков: я в этом не разбираюсь. Солдат мне нравился, я любил его. И вот... Как видишь... теперь в пехоте. Поручик.
— Романтично!
— Но как осточертело все на этом свете! Ах, Лазарька, Лазарька... Я удивлялся тебе. И — завидовал... Боже мой... Теперь могу тебе сказать: ты решал такие трудные задачи... Ты все знал. Перед тобой открывалась большая дорога... Мне ли равняться с тобой?
— Исповедуешься? Готовишься в этом бою помереть?
— Нет, так. Я рад, что повстречал тебя.
Разговор прервался.
— Был ли ты в Грушках перед войной? — спросил Радузев.
— Нет. С тех пор, как убежал из дому, я не был в Престольном.
— Так ты откуда сейчас?
— Из штрафной... До этого — из тюрьмы...
— Ты социалист? Революционер?
— Я большевик!
— Большевик! Меньшевик! Я ничего не понимаю. Но тебе верю. Ты против правды не пойдешь. Скажи же мне, как там у вас думают, скоро кончится этот б...? — Радузев отпустил окопное словцо.
— Скоро!
Радузев встрепенулся.
— Если бы ты знал, что подарил мне этим словом...
— А каково солдатам?
— Разве не вижу?
— А все-таки, Сережка, из тебя мог бы выйти человек... — Лазарь сказал это таким тоном, что Радузев засиял.
— Ты думаешь?
— Думаю. Но... У тебя нет пружины. А без пружины человек — тряпка.
— Боже мой, до чего я возненавидел войну!.. И вообще все это, — вырвалось у поручика. — Нельзя ценой человеческой крови приобретать ни земель, ни фабрик... Ни даже свободы!
— А ведь приобретаете!
— Я ничего не приобретаю.
— Папаша приобрел. Хватит с вас!
— Нет, мне ничего не надо. Отец умрет, я все раздам нищим.
— Ты-то раздашь, а остальные последнюю краюху хлеба вытащат из сумы нищего!
— Против этого я и восстаю. Зачем столько одному? Что за сумасшествие? Тысячи десятин земли. Десятки фабрик, заводов. К черту! Раздать беднякам!
— Это не сумасшествие! Это закон.
— А я восстаю против такого закона. Но один что можешь сделать?
— Чего ж там один! Разве только ты ненавидишь капиталистический строй?
— Снова: капиталистический! Социалистический! Это не для меня. Это борьба, схватка, насилие одних над другими. А мне осточертело всякое насилие. Всякое.
— На филантропии, братец мой, ничего не построишь. Христианская проповедь — если имеешь две рубахи, отдай одну неимущему — породила моральное растление. Анархическое понятие свободы — блуд!
Радузев взялся обеими руками за голову, сдавил ее у висков, как в приступе острой мигрени.
— Тупик... Да, вижу... Вот я через несколько часов поведу людей в бой, поведу против своего убеждения в том, что это делать преступно, бессовестно, бесчеловечно. Но попробуй не повести? Предположим, я взбунтуюсь. Меня расстреляют. И все равно людей поведут в бой. Другой поведет вместо меня, и все будет так, как я не хочу! Машина у нас такая, что человек с ней ничего сделать не может. Хотя и машину эту сам человек создал.
— Так думает индивидуалист, висящий в воздухе. Если бы ты стоял на земле, то знал бы, что ты не один, что машина эта не такая уже страшная. Машина эта источена сверху донизу... Ты видел старую мебель, источенную шашелем? Так вот источен царский строй. Капиталистический строй. Язвами своими источен. Но, конечно, он держится еще. Болтовней его не свалишь. Надо действовать!
— Действовать? То есть, бороться? Какая же разница для мирного человека? Для тех, кому ненавистна борьба?
— Не притворяйся. В твоих устах эти слова по меньшей мере странны. Хочешь оправдать свое невмешательство в жизнь? Так делай это без кокетства!
Лазарь встал.
— Мне пора.
— Побудь еще. Если тебя раздражает подобный разговор, поговорим о чем-нибудь другом. Или помолчим.
— Да что сидеть!
— Вот ты сказал, что стоишь за поражение России. Значит, ты хочешь, чтобы нас победила кайзеровская Германия? Ты думаешь, что немецкое хозяйничанье будет лучше?
— Да, я пораженец. Но ты наивно думаешь, что если мы стоим за поражение России, то тем самым стоим за немецкое или какое-либо иное буржуазное хозяйничанье.
— Ничего не понимаю!
В Лазаре заговорил агитатор.
— Если пожелаешь, поймешь! Нам надо вырвать Россию из лап буржуазии любой ценой, хотя бы ценой ее поражения. Смело? Да, смело. Очень смело. Но иного выхода нет. А дальше большевики поведут Россию по новому пути. Без буржуазии русской и иноземной. Поведут, защищая подлинную свободу народа, его жизнь, его достоинство. Тогда начнется новая эра, от которой люди поведут счет лет, эра весны человечества!
Рядузев задумался. На несколько секунд серое лицо осветилось отблесками далекой зари, но только на несколько секунд. Потом Радузев погас, остыл, съежился.
— Слова красивые. Дела страшные. Твоя программа не для меня.
— Это не моя программа. Это программа рабочего класса, программа трудового народа.
— Все равно.
— Иначе невозможно покончить с боями, нищетой. Только таким путем идя, мы создадим жизнь разумную, человеческую, огражденную от угроз и страхов. Запомни это, Сергей. Ты ведь в душе честный человек, но для нашего времени бездейственной честности недостаточно.
Они расстались, пожав друг другу руки, крепко, от души, словно прощались навсегда, хотя могли вместе идти в будущее, которое оба страстно хотели видеть прекрасным.