— Смотри... Завод рожден в тайге... на голом месте.
— Ты что — в атаку?
— А ведь ты сомневался в сибирском комбинате. И в пятилетке. Ты и твои дружки. Забыть трудно. Сколько ваша братия натворила... — Бунчужный нахмурил брови. — Однако как с тобой? Выпустили? Понял ли ты что-нибудь после испытания?
Штрикер молчал.
— Скажи мне, дело прошлое, чего ты добивался?
— У тебя свои убеждения, у меня — свои.
— Убеждения... Из-за них и «на посадку» пошел?
— Пошел! Что с того? В наше время тот, кто не был, как ты говоришь, «на посадке», ни рыба ни мясо. Я имею в виду людей нашего поколения. Понятно, одни были «на посадке» у белых, другие — у красных. Это, так сказать, оселок политической значимости человека. Лакмусовая бумажка!
— Ну, знаешь! Афоризм твой грубый и неубедительный. Но скажи, зачем тебе понадобилась именно такая активность? Что у тебя общего с интриганами от политики? Зачем ввязывался?
— Если хочешь, ничего особенного я не делал. Высказывал свои убеждения, которых никогда ни от кого не скрывал. С коммунистами мне не по дороге. Что ж, так устроен. Любите нас черненькими!
— Освободили когда?
— Недавно. Помогла одна работенка. Предложил я там, понимаешь, одну марку специальной стали. Марка, скажу тебе, такая, что отдай все — и мало! Сталь сверхпрочная, сверхтермоустойчивая и вообще...
— Что ж, поздравляю.
Они прошлись по цеху. Печь перевели на передельный чугун, дышала она спокойно, ровно.
— Идешь бойко в гору, Федор! Круто берешь вверх.
Бунчужный усмехнулся.
— Гора-то моя, Генрих, не в том... Никогда в каръеристах не ходил. Гора моя — труд. А силы, кажется, не те...
— Когда подаешь в партию? Или для... поощрения... ждешь орденка? — в упор спросил Штрикер.
Бунчужный посмотрел на широко расставленные толстые ноги Генриха, колодообразные ноги в широчайших суконных штанах, и только теперь заметил, что земляк его осунулся, постарел.
— Не болеешь? У тебя, знаешь, вид... того...
Штрикер рассмеялся.
— Болею? Чепуха! Еще четверть века со своими болячками мог бы протянуть. Люди старой закалки живучи, — он вздохнул. — Мог бы прожить, да, кажется, не дадут...
Они прошли к литейному двору.
— Мне показалось, Федор, что на тебе за эти два года наросла вторая кожа. Этакая пуленепроницаемая кожа бегемота... Только прости за откровенность... Да...
Они остановились на литейном, и оба подняли головы кверху, к «свечам» домны.
— Печь задумана и выполнена сносно. Но, собственно, чему ты радуешься при своей неудаче? Приоритету? Думаю, что и там жизнь не стоит на месте. Жизнь, брат, всюду не та, что была до революции. У нас и там...
— У нас лучше!
— Блажен, кто верует.
— Рекомендую тебе по этому поводу поговорить с начальником нашего строительства товарищем Гребенниковым. Он тебе расскажет, как там.
— С меня хватит того, что я знаю.
Бунчужный отошел в сторону.
— Вот смотри... что выстроили советские люди... Еще три года назад здесь бродили медведи...
Они спустились к бункерам, Бунчужный показал механизированную загрузку печи. Подъехал и вагон-весы. На девушке-машинистке была расстегнутая кожанка, из-под которой виднелось пестрое новенькое платье, и сама она, молодая, приветливая, была словно не на работе, а на прогулке.
— Нет больше тяжелого труда каталей. А нам ли с тобой не знать, что такое труд каталя... Работают машины. Смотри, какая девушка управляет.
— Ну, а дальше?
— Что — дальше?
— Видимость. А что в душе этих людей, ты знаешь?
— Знаю. На рассвете, когда пошел чугун, у меня слезы потекли из глаз... И не только у меня. Я видел, что творилось с людьми...
— Верю. Но ты не понял, почему. Рано развалили молельни! Нашему человеку, привыкшему всю жизнь молиться, не перед кем крест положить на грудь. В нас еще лет сто идолопоклонник сидеть будет!
Бунчужный сжался, точно его окатили холодной водой.
«Опустошенная, злобная душа...»
— Кстати, я не спросил, что ты теперь делаешь?
— После катастрофы?
— Профессорствуешь или...
— Восстановлен, не бойся! Не замараю тебя. Документики в порядке.
— И лаборатория твоя там же? — после продолжительной паузы спросил Бунчужный. — Вот и плохо. Из подземелья бы тебе, Генрих, выбраться. На свежий воздух... Вид твой не нравится мне. Полиартритом не мучаешься?
— Оставь. Впрочем, если хочешь, я действительно болен. И болен серьезно. Только не тем, что ты думаешь. «На посадке» условия у нас были в общем сносные. Каждый из нас, специалистов, имел возможность работать. Творчески работать. Я занялся своей давней идеей сверхпрочной стали. И довел до конца. Теперь читаю, как прежде, в металлургическом. И потом — от скуки что ли — спроектировал новые воздухонагревательные аппараты для работы на высоких температурах. Экономные, эффективные воздухонагреватели.
— Спроектировал? Находка! Я ведь работаю с повышенной температурой дутья и хотел бы получить еще более высокую температуру.
— Вот видишь, и промпартиец тебе пригодился! Но об этом позже. Что еще хотел показать?
— Пойдем в газовую, посидим. Посмотришь аппаратуру.
Они осмотрели газовую. Штрикер молчал.
— Теперь в воздуходувку.
— Хватит. Устал. Если не стесню, пойдем к тебе. В номер свой не тянет. Ты понимаешь состояние человека, когда его в дом к себе не тянет? То есть, тянет... Смертельно тянет... но знаешь, что идти нельзя. Там страшно...
— Так ты болен? Что с тобой? — участливо спросил Федор Федорович, когда они проходили вдоль строившихся третьей и четвертой домен-гигантов. В цехе висели флажки и лозунги, возле здания заводоуправления достраивали арку, прибивали к фронтону красное полотнище: «Честь и слава героям строительства!» Из больших металлических букв, укрепленных на крыше самого высокого здания площадки — ТЭЦ, составлена была надпись:
Штрикер прочел.
— У вас тут и Маяковского почитывают? Есть такие? — усмехнулся. — К митингу готовитесь?
— Готовимся.
По дороге заглянули в завком. Здесь на столах раскладывали подарки: часы с именными надписями, кожанки, путевки на Кавказ и в Крым, костюмы, отрезы, чеки на крупные суммы денег.
— Хочешь, заглянем в рабочую столовую.
— Мало интересного.
— Нет, нам с тобой это как раз интересно. В Собачевках таких ты во сне не видал.
Завернули. Светлые, солнечные, украшенные цветами, столовые были великолепны. Повара работали с рассвета. Выписанный из краевого центра пирожник готовил огромные, величиной с круглый стол, торты в виде доменного цеха с печами, воздухонагревателями...
Автомобиль ждал у проходной.
— Садись, Генрих, — Бунчужный пропустил гостя вперед. Машина обогнула заводскую площадку, обоим видны были трубы мартеновского цеха, домны, силосные башни коксохима, высокое здание ЦЭС. Машину подбрасывало на рытвинах; назад отбегали крашеные столбики, зеленые деревья; стоял теплый день, напоенный запахом леса и талой воды, беспокойным запахом, от которого замирало сердце.
Машина шла медленно, но Бунчужному казалось, что она непростительно быстро мчится мимо площадки. Глазам открывались новенькие здания цехов, трубы, трубы и трубы, но за всем этим Бунчужный видел гораздо больше. Это было победное шествие Советского государства по пути к осуществлению великих идеалов человечества. На этом таежном сибирском заводе можно было ощутить, как бьется пульс всей страны, — здоровый, ритмичный пульс большого наполнения. И Бунчужному хотелось, чтобы Штрикер понял, почувствовал это.
Он сказал земляку, но до того не дошло.