Выбрать главу

Даже между первым и вторым актом он не переставал вводить меня в курс «скандала». Я сидел в буфете со скульптором И. Н. Жуковым, которого он не знал. Но он, не стесняясь ни его, ни других, убеждал меня:

— Нет, с чем подойдут, с тем и отойдут.

И затем, уже ломаясь:

— Ну их… Нешто мы сами себе не можем сделать удовольствие?

Тут только я заметил алкоголический блеск в его глазах…

Сцена представляла собой сельский вид, вид крестьянского двора; сами же Клюев и Есенин — в своих поддевках, сапогах бутылками — театральных пейзан. Клюев читал былины, сказки, Есенин — песни; уверенно выходили на сцену. Есенин-чтец еще не достигал той музыкальной силы выражения, какая у него была впоследствии. Но чтение шло от естества, стихи их покоряли всех. И лица их светились сознанием своего значения.

XII

Вскоре после того Есенин стучался в мой кабинет. В облике его пряталась тишина, которую уже я знал по встречам, и вместе с тем уверенность, что он желанный гость.

— Вот и я, старуха, — сказал он, пожимая руку.

Он мне дал накануне свой «Яр», позднее напечатанный в книжках «Северных записок», единственная как будто вещь, в которой он себя попробовал как прозаик.

— Не разобрался я местами, — сказал я. Но все же высказал свой взгляд на «Яр». Это была иллюстрация к первому же стихотворению, которое он мне прочел. Помните?

Потонула деревня в ухабинах,Заслонили избенки леса.Только видно на кочках и впадинах.Как синеют кругом небеса.Воют в сумерки долгие, зимниеВолки грозные с тощих полей.По дворам, в погорающем инееНад застрехами храп лошадей…

Повесть так и начиналась: «По оконцам кочкового болота скользили волки». Тот же колорит лежал на языке: «вяхири», «бурыга», «голицы»… «Просинья тыкала в лапти травниковые оборки». Как и в стихах, божеское было перемешано с человечьим, с звериным… Та же древность, та же изначальная грусть маячила между строк рассказа. Но в то же время стихия таланта отсутствовала. Не было тайников, из которых шла ветровая воля его поэзии». Все это я ему и высказал. Выслушал он это уважительно, как всегда.

— Да, мне это говорят, — сказал он. — Но я могу и получше сделать.

Потом, помолчав:

— Понимаете, хотелось изобразить… Люблю я мужиков этих, коров, телеги, хомуты…

Он сделал какой-то жест, хотя, вообще, еще не жестикулировал рукой. Рыжеватое лицо засветилось. Но ничего не округлилось у него. Я предложил ему две-три мелких поправки.

— Что ж, это можно. Оно, в самом деле, ловчее.

Потом встал, прошелся. Скользнул взглядом по книжным полкам. И как будто вне связи с тем, о чем шла у нас речь, полюбопытствовал:

— Не заглушаете вы себя среди этих знаний?

— Почему это вам пришло в голову? — спросил я, не отвечая на вопрос.

— Да так, у нас в народе говорят: не виляй умом, как собака хвостом.

Если бы это сказал другой, можно было бы заподозрить обидный смысл. Но в словах Есенина ничего не было, кроме наивности, которая граничила, правда, с хитростью. Между тем с улицы уже доносились звуки вечера.

— Как мы увлеклись, — сказал он, — уже звезды сияют.

Мы вышли в сад. В самом деле, уже танцевал гуляка-месяц, как думал, наверное, Есенин.

— Зачем вы это с Городецким? — спросил я.

— С Городецким? — удивился он. — Ах да! Ну, это ничего; люди и не то делают, да проходит.

— Вы, поди, выпиваете уже вместе?

— Это нам по климату. Да кто Богу не грешен?..

Опять прошла Маша. Он прищурил левый глаз, поднял правую бровь.

— Что-то есть в них такое, чего « не встречал в ваших барышнях, — сказал он, едва она скрылась за балконом в своей светлой кофточке.

— В ком в них?

— Да вот в этакой… В бабенке!

XIII

Затем он перестал ко мне ездить. Лишь изредка встречал я его в местах, где он читал стихи, а вслед за тем — частушки. Что меня удивляло в этом чтении, так это самый переход от стихов к частушкам. Разная сущность какая-то сидела в нем тогда, когда он читал стихи, и тогда, когда пел частушки. В стихах его белели снега, синели дали среди придорожных берез, мерцали свечи прадедовских времен. Что-то волновало сердце неясным раздумьем. В частушках же ничего не было, кроме озорства, часто похабщины. И пел он их забулдыгой, с хмельными интонациями, под свою пресловутую «тальянку». Но переходил он от того к другому без борьбы. В глазах искрилась лишь веселость.

Его окружали какие-то люди. И мы даже не говорили здесь друг с другом. Но раз — по выходе уже «Радуницы» — мы столкнулись как-то на углу Невского и Садовой. Под белесоватым небом высились многоэтажные дома, и все кругом было сутолокой столичной жизни. Он остановился, тронул рукой волосы.

— Знаете, «Радуницу» мою выпустили…

Он мне даже книжки не прислал; об ее же издании хлопотал и я. Написана она была им, кажется, еще в Москве. А в те дни, когда она была привезена им, мой знакомый А. П. Еремин, директор Елисеевской больницы в Лесном, сказал мне как-то, что у него есть денежный излишек, который он предназначает на издание какого-либо поэта из народа. Я предложил ему на выбор «Радуницу» Есенина и «Шляхам Жыцця» Янки Купалы, белорусского Шевченко, с которым тоже был лично связан. Еремин, однако, остановился на Купале, с которым соединяли его белорусские симпатии. Теперь книжка вышла наконец.

Оказывается, он уезжал на время в деревню.

— Ну, что же, хорошо вам уплатили? — спросил я. Он усмехнулся.

— На это и кота не прокормишь.

Затем, помолчав:

— Холодно как! Хорошо бы теперь водки выпить.

В самом деле, сеял мелкой изморозью ветер. Я стал с ним прощаться.

— Я зайду к вам… «Радуницу» привезу.

— Честное слово?

— Честное слово.

— Смотрите же, я жду вас.

Он в самом деле приехал на другой же день. Топилась печь в моем кабинете, и свет пламени спорил с блеском снега, который был здесь же где-то. За окнами все было бело… Стоял сад в инее. Что-то хрустнуло в звонкой тишине. А в доме было домовито. И неуловимая черта отделяла одно от другого.

— Нравится мне у вас, — сказал Есенин и вынул свою «Радуницу» из кармана.

— Милости просим, с кого гривен восемь, а вам — даром. На ней значилось: «Дорогому Л. М. На ласковом слове спасибо».

Затем на словах:

— Не взыщите, уж ведь порядочно как вышла книжка.

Перелистывая книжечку, я остановил свое внимание на четверостишии, которого раньше не знал (стихи «Край любимый», переделанные несколько во втором издании). «С тихой тайной для кого-то Затаил я в сердце мысли», — писал поэт.

Все встречаю, все приемлю,Рад и счастлив душу вынуть.Я пришел на эту землю,Чтоб скорей ее покинуть.

Я заметил ему, что строфа не гармонирует ни с самим стихотворением, ни со всей книгой.

— По-ночному залаял пес? — усмехнулся он. И нагнул рыжую голову. — Что, жалко? Верьте — не верьте. А истинная правда: придет день, и уже не встанешь…

Я спросил его, был ли он у Горького.

— Как же, как же, — сказал он, — в «Летописи», конечно…

И вспомнил о Чапыгине, с которым познакомился в «Северных записках». Чапыгин был явно ближе ему, чем Горький… Опять рассказывал о Клюеве, о своих успехах у рецензентов, у мистиков, у патриотов, у дам. Я лишь покачивал головою:

— Н-да! Сиротское дело такое. Заступиться некому.

XIV

Так в революцию Есенин вошел рядом с Клюевым. До них был Кольцов. Вслед за ними шли: Клычков, Орешин, Ширяевец. Однако на них уже были щегольские поддевки, расшитые рубахи, лакированные сапоги. Всю весну и лето 1916 года они выступали по салонам. И в тех же театральных нарядах разъезжали с Плевицкой по городам и весям. Все это начало создавать им репутацию балетных: «…ничего не видали вовеки мы сходней: настоящий мужик!»