Тень Вилли исчезла. Вместо нее мерцали липкие водянистые глаза «безумного графа».
Глава 4
Про обет не улыбаться, страшное зрелище и арабскую соль
Было снова утро. Но не то самое, а другое. Над рекой стоял легкий туман. Сквозь него пробивались первые лучи солнца, заметно согревая сидевших в лодке озябших путников. По берегам, как всегда радостно, заливались птицы. Из своей клетки им вторила пеночка: «Фить-фить! Фить-фить!»
Перед отъездом из Альтбурга Эвелина хотела ее отпустить, но пеночка не улетела — села на плечо, наклонила головку и защебетала торопливо: «Фить-фить! Фить-фить! Фить-фить!»
Голова матушки Молотильник покинула свой горшок и заняла место среди своих собратьев в сундучке у Бартоломеуса. Хотя зачем он был им теперь нужен, сундучок с головами? Если самого Бартоломеуса больше нет?
Сердце Эвелины полнилось печалью, а глаза не просыхали от слез. И не потому, что Бартоломеусу не удалось похитить волшебные конфеты. И не потому, что бедному Фаулю уже не стать человеком. И не потому даже, прости Господи, что ей больше никогда не найти отца. Нет, не от этого разрывалось ее сердце. А оттого, что никогда больше ей не придется увидеть славного доброго Бартоломеуса.
Эвелина чувствовала себя несчастной. Очень несчастной. И она знала: такой несчастной она останется навсегда. Улыбка?.. Нет, за всю оставшуюся жизнь она больше ни разу не улыбнется. И самым лучшим, что ей оставалось в этой жизни… Да, самым лучшим будет уйти в монастырь.
Марион горячо поддержала идею подруги. Она так же, как и Эвелина, не находила себе места от горя — с того дня, как Вилли Швайн рассказал им о гибели Бартоломеуса: о том, как перед самым намечавшимся счастливым венчанием тот спустился в лабораторию; о том, как внезапно нагрянул граф Шлавино; о том, как Бартоломеуса бросили в карцер и на следующий день должны были казнить, а Вилли, не выдержав, бежал из замка.
Да, решение было твердое.
— Все на свете суета сует, — говорила Эвелина. — Мы вместе пострижемся в монахини, вместе будем жить в одной келье, спать на соломе — ты с правой стороны от окна, я с левой, — питаться лесными ягодами, пить ключевую воду и читать молитвы.
Итак, жизненный путь был избран. Взяв с собой пеночку и кота и подхватив сундучок с головами, девочки собрались было уже…
Но задумались: в какой монастырь идти?
Только не в монастырь Святых Пигалиц! Помилуй, Пресвятая Дева! А, говорят, где-то неподалеку, в лесной глуши, меж стройных пихт и мохнатых елей, прячется скромная обитель Святых Голубиц…
— Дались вам эти Голубицы! — возмутился Вилли. — И кроме того, это же неподалеку от графского замка.
— Нам все равно, — потупила глаза Эвелина. — Мы уже не принадлежим этому суетному миру.
…Весла дружно погружались в холодную воду и снова выныривали — лодка быстро неслась по течению. Мимо летели берега: с начинающими покрываться весенней листвой деревьями, мелкими деревушками, худосочными коровами и грязношерстными козами, вышедшими на водопой.
Но всего этого ни девочки, ни господин Фаульман не замечали. Устроившись втроем на дне лодки, они не сводили глаз с Вилли Швайна. А Вилли греб и рассказывал:
— …Графа не было в замке. И потому для всех было неожиданностью, когда он внезапно появился: прошел через потайную дверь, через садик — и оказался прямо передо мной, прямо перед открытой дверью лаборатории. Господи боже мой! Я не успел предупредить Жози. Я говорил ей, что это опасно, я говорил ей, говорил!.. — Прорычав что-то нечленораздельное, Вилли отвернулся и смахнул слезу. Потом обреченно дернул ручищей. — Ее бросили в карцер. Она молчала, бедняжка. И только раз подняла на меня глаза. «Вилли, — сказала она, — не прощу себе, что подвела тебя». И еще сказала: «Уходи вон из замка, граф не пощадит тебя». Что говорить… будто я и сам не знал. У меня еще оставался ключ от потайной дверцы, и я решил бежать.
Они только что обогнули маленький островок. Река здесь поворачивала, и Эвелине показалось, что впереди за излучиной реки, над густым лесом, мелькнул черный шпиль. Мелькнул — и пропал.
— Перед самым побегом я навестил ее в карцере. Я подивился ее спокойствию: она сидела на ворохе гнилой соломы и с аппетитом уплетала краюху хлеба. Увидев меня, она приветливо улыбнулась. «Вилли, — сказала она, — знаешь ли ты, что ты — кабан?» И тогда я понял, что означают это спокойствие и здоровый аппетит перед самой казнью: бедняжка повредилась в рассудке. «Знаю», — сказал я ей мягко, как говорят с больными, чтобы не раздражать их. «Знаю», — сказал я, хотя сердце мое разрывалось от горя. Настала пора прощаться, уж сторож открывал дверь. Времени у нас не было, и она быстро сунула мне в руки мешочек…