Я по сей день не знаю, кто должен был приехать туда. Может быть, ее сестра или тот, кто всегда присылал денежные переводы и восхитительные подарки. Кто бы это ни был, но мы крепко сели на мель. И мама никак не могла найти подходящих слов, чтобы объяснить мне происходящее. «Мы как незваные гости, – сказала она, оглядывая неуютную, тесную комнатенку, в которой нас поселили. – Но мы не должны позволять им так обращаться с нами. Я распоряжусь, чтобы растопили камин, прислали ужин и немного вина. И здесь сразу станет уютнее».
Мама обладала поразительной способностью нравиться, очаровывать людей. И через семь лет отшельнической жизни не утратила своего дара. Вскоре в камине вспыхнули дрова, для нас накрыли стол, мама выпила два бокала красного вина, чтобы подкрепиться, а я выпила один, наполовину разбавленный водой. А потом мы вынули все, что у нас было, и пересчитали: хватало только на семь дней жизни при самой строгой экономии. «Целая неделя, Бекка. Да мы с тобой богачи!» Она уложила меня спать, но я не могла заснуть. Мама не ложилась до полуночи, она вынула свой дорожный бювар и принялась писать письма. Утром мы отправили их на почте и стали ждать ответа.
Прошло пять дней, и наступили изменения. Но не те, которых ждала мама. Посетитель пришел в одиннадцать утра, когда мама еще спала. Она писала накануне до самого рассвета, поэтому я спустилась вниз, чтобы посмотреть, кто же приехал: Евангелина или мамин поклонник? Я даже представляла, какой он – высокий, темноволосый, богатый и элегантный, может быть, с усами.
Но это была не мамина сестра и не герой-любовник в перчатках. В холле стояла высокая худая женщина, одетая в черное с головы до ног: в черной шляпе на черных волосах и с пронзительным взглядом угольно-черных глаз.
Она застыла в холле, прямая, как статуя. «Какая странная», – подумала я, взглянув на нее. При всей ее неподвижности чувствовалось, что внутри она вся как сжатая пружина часов, которая заставляет двигаться стрелки, и эта пружина либо пережата, либо заржавела.
Мы некоторое время молча рассматривали друг друга. У нее был какой-то нездоровый, желтоватый цвет лица, словно у восковой фигуры. Но после того, как она рассмотрела меня, на ее щеках заиграло нечто вроде румянца. Она судорожно сжала пальцы в дешевых перчатках. Опустив глаза, я заметила, что чулки ее аккуратно заштопаны. Все свидетельствовало о ее бедности, но прямая спина и упрямая линия рта намекали на то, что она очень гордая. А ее глаза, – тоскующие о чем-то, страждущие чего-то, как щупальца потянулись ко мне.
И голос, когда мы заговорили, тоже показался мне до чрезвычайности странным. Сначала я вообще не поняла, на английском ли языке она говорит или на каком другом. Только потом я узнала, что это диалект западной части Англии. Фразы звучали отрывисто и резко, скрипучий голос разрывал и кромсал предложения, как торговка потрошит рыбу. В нем отсутствовали эмоции, но они угадывались за каждым словом, как мины, готовые взорваться от неосторожного прикосновения. И я подумала, как будет интересно попробовать передразнить эту манеру говорить.
– Ребекка Девлин… Ребекка Девлин, – сказала она, сжав мою руку. – Дай мне посмотреть на тебя. Бедный ребенок. Какие у тебя темные волосы – я сразу так и подумала. Скажи маме, что я здесь. Скажи ей – Миллисент отправила меня сюда сразу, как только получила письмо. Скажи ей…
– Кто ты такая? – довольно резко оборвала ее я, потому что терпеть не могла, когда меня называли «бедным ребенком».
Обычно людей обижал такой грубый тон, но эта женщина, напротив, вдруг посмотрела на меня обожающим взглядом, словно ей доставило удовольствие то, как я поставила ее на место. В ее глазах читалось подобострастие, переходящее в фанатичное восхищение. И оно мне не понравилось.
– Копия матери! Теперь я увидела сходство между вами! Меня зовут Эдит Дэнверс. И моя мать нянчила твою маму, когда та была маленькой. Неужели она не рассказывала?
Я более внимательно рассмотрела ее. Мама очень редко что мне рассказывала из своего прошлого, должна признаться.
– Твоя мама должна помнить меня, – продолжала Эдит. – Тебе надо только сказать: Дэнни ждет внизу. Мы уже приготовили для вас комнату в «Святой Агнессе», и, если мама примет наше предложение, я с радостью помогу упаковать вещи.
Поднявшись наверх, я разбудила маму и передала ей услышанное. Глаза у нее при имени Дэнни округлились.
– О боже! – воскликнула она. – Эдит прилипчива как банный лист. Ее мать – милейшая женщина, но дочь! К сожалению, нам в нашем положении не из чего выбирать. Придется идти вниз. Подай мне, пожалуйста, платье. Нет, нет, не это старое. Я надену шелковое, чтобы произвести впечатление…
И после того как я помогла ей причесаться и уложить волосы, она выглядела такой величественной, уверенной в себе и прекрасной. Какая же она была актриса! Нет, боюсь, что не на сцене. На подмостках она всегда оставалась немного напряженной и постоянно следила за собой. Но за пределами сцены она умела сыграть любую роль, и ей всегда удавалось очаровать кого угодно. Ни единой фальшивой ноты, никакой неискренности ни одна душа не могла уловить, когда она хотела выдать себя за кого-то. И в тот день она спускалась по лестнице, как графиня, и обратилась к восковой фигуре, застывшей внизу, с великодушной приветливостью. Никому в эту минуту не пришло бы в голову, что она терпеть не может Эдит!
Напряженная, застывшая маска на лице Дэнни при виде мамы вдруг начала таять, как лед под лучами солнца. Глаза увлажнились, и она с трудом заговорила от переполнявших ее чувств. Какая вассальная зависимость! Мне даже стало ее жаль.
– О, мисс Изольда, – сказала Дэнни. – Не верю своим глазам… Как долго мы не виделись. Мама сказала, если мы хоть что-то можем сделать…
– Дражайшая Миллисент – я так буду рада повидаться с ней, – ответила мама. – Ты, конечно же, поможешь нам собрать вещи. У тебя это так хорошо получается, я помню, а я даже представить себе не могу, что выдержу еще одну ночь в этой ужасной гостинице…
– Конечно, мадам, – услужливым тоном тотчас отозвалась Дэнни. Так определились наши отношения на последующие семь лет.
С торжествующим видом Дэнни ввела нас в «Святую Агнессу» – и это оказалась вовсе не церковь, как я сочла из названия, а очень чистый, очень опрятный дом, где все было продумано до мелочей. Миллисент утверждала, что у него порядок, как на корабле, но по бристольской моде.
Дом располагался на некотором возвышении, так что можно было видеть Плимут и то, как по морю движутся военные корабли. На спинке каждого кресла лежали кружевные салфеточки, горшочки с азиатскими ландышами стояли на всех подоконниках, и там подавали английские блюда. Как только мы вошли, Миллисент тотчас угостила нас горячими тостами с селедочной икрой, а потом познакомила со своим мужем – довольно старым мужчиной со вставными челюстями, опрятно одетым и с платком вокруг шеи. Он болел какой-то странной болезнью, и ему незаметно подавали виски.
Эдит разливала чай, и я видела, что она стыдится того, что нам подали тосты с селедочной икрой, что у отца вставные зубы и что у матери передник в рюшечках.
– Дорогая, ты забыла про вытиралочки, – спохватилась Миллисент.
– Салфетки, мама, – процедила сквозь зубы Эдит. – Я их уже достала. Терпеть не могу запах этой икры.
И я подумала, если мы останемся здесь, я умру от голода. Но мама держалась непринужденно и весело, хотя я уже к тому времени научилась различать тревожные сигналы. Она теряла присущее ей присутствие духа и могла в любое время снова впасть в тоску.
Каждый день после обеда она надевала свое лучшее голубовато-серое платье и тончайшие перчатки. Слегка румянила щеки, сдвигала прелестную шляпку чуть-чуть набок, что ей очень шло – вуаль она не носила, – и с очень решительным видом отправлялась куда-то.