— Я плачу! — продолжал размахивать руками Сидоров, исполняя на холодце тройной лутц и попутно отпихивая льнущего к ногам жареного поросенка. — Танцуют все!
С непривычки к фигурам высшего пилотажа у него закружилась голова. Накатила тошнота, душа отделилась от тела, но чей-то пинок, пришедшийся след в след по отметине, оставленной наконечником школьного знамени, вколотил душу на прежнее место. Сидоров выпал из аквариума ресторана в сугроб и словно со стороны наблюдал, как приснившиеся давеча ангелы в серых шинелях, но без крыльев, берут его под мышки и укладывают в машину веселою желтого цвета, прозванную в народе хмелеуборочной. Последним, что прорвалось в сумеречное сознание, была песня, исполнявшаяся по просьбе родителей жениха. Сидоров всхлипнул и подхватил:
Сидоров проснулся от страшной головной боли. Попробовал разлепить веки, но резкий белый свет лампочки, заключенной в сетку под потолком, больно ударил его по глазам. Сомнений не было: он в тюрьме! «Допрыгался!» — подумал он, еще не до конца проникнувшись своим новым положением, но через мгновение проникся и дико взвыл. От ужаса его даже перестало мутить.
— А, проснулся? — услышал он знакомый голос, увидел сидящего на койке Купоросова и связал все в единую цепь: Кощей, бабка, торгующая деревенскими яйцами, игла со смертью Кощеевой, подаренная им Купоросову, убиенный Иваном Пантелей и он, Сидоров, вместе с Купоросовым в одной камере.
— Не виноват я... — сказал он сдавленно.
— Да кто же здесь виноват! — охотно подхватил Купоросов, подходя к двери. — Никто не виноват! Держат невинных тружеников в заточении, а у них, может быть, дети плачут и работа стоит. Эй, люди! История вам этого не простит!
На это обращение, однако, никто не ответил. Купоросов поковырялся в месте сочленения металлической ножки койки с лежаком и добыл оттуда помятую беломорину, а из другой ножки — спичку.
— В прошлый раз заначил, — пояснил он, чиркая спичкой о стену. — Как тебя сюда угораздило?
— Соучастие в убийстве. Но я не виноват. Не просил я убивать этого Пантелея.
Купоросов пустил несколько колец, мастерски нанизав их на тонкую струйку дыма и участливо потрогал лоб Сидорова.
— Может, тебе еще раз под душ попроситься?
— Пантелея это не воскресит, — обреченно сказал Сидоров. — Не виноват я, не виноват...
— И кто же его убил?
— Иван-царевич убил, то есть не царевич, конечно, а шизофреник один, но разницы никакой. На четыре части разделал...
— Если на четыре, то понятно, что никакой, — согласился Купоросов. — А ты при чем?
— Так это же я послал Ивана за неразменным рублем к Пантелею. Разрубил он Пантелея, а оживлять нечем...
Очень у Сидорова болела голова.
— Да, дела... — сказал Купоросов. Он стоял завернутый в одеяло и походил на римского патриция.
Держа купоросовскую одежду, вошел человек в несвежем белом халате.
— Очухались, голубчики?
— А как же, Михалыч, ясное дело, очухались, — пустив клуб дыма, ответил Купоросов. — Вот соседа по дому встретил, беседуем. Убил, говорит, человека на пару с каким-то царевичем.
Сидоров закусил палец.
— Да ну вас, алконавтов! Не проспался, видать, твой сосед! — добродушно сказал Михалыч. — А ты, Коля, давай на выход. Плохи твои дела, Коля, принудительное лечение тебе светит, примелькался ты здесь.
— Это все жена. Добилась-таки своего, змея, порождение крокодила!.. Все тихой сапой... Все Коленька, Коленька...
— Зря ты так, любит она тебя, жалеет.
— Врет она все. Каждая женщина врет, а если не врет, то она дура.
— Это верно, — согласился Михалыч. — Чем женщина умнее, тем она лучше скрывает свою глупость. Но о жене подумай. Как бы не пожалел потом.
Когда Михалыч вышел, Сидоров спросил:
— Где игла, что я тебе подарил?
— Нашел о чем спрашивать. Игла в воротнике пальто осталась, а пальто у меня увели. Вот и соображай! Да, чуть не забыл: займи деньжат до получки. Отдам, слово чести!
Сидоров поспешно развел руками.
— Жалко, я бы отдал. Но может, и не нужны мне твои деньжата, — сказал Купоросов и деликатно поступал в дверь: — Начальник, выйти можно?
Вскоре наступила очередь Сидорова. Он облачился в покрытый жирными пятнами костюм и, решив ни в чем не признаваться, побрел на Голгофу.
Голгофа располагалась в комнате, надвое разделенной барьером, на который со стены спускалась чахлая традисканция.
— Позвольте сделать чистосердечное признание, сказал Сидоров, едва переступив порог.