Разворачиваемся. Идем по лестничным маршам. Впереди нас несут подсвечник с тремя свечами. Громадные тени на стенах. Ощущение чего-то совершенно ирреального. Мы с Шуриком несем сзади. При наклоне Толя начинает сползать, и приходится свободной рукой упираться ему в голову. Вдруг кажется: лоб теплый. Мелькает невероятное, за пределами здравого смысла: его еще можно спасти.
Мы идем, отбрасывая громадные триединые тени. Мы идем вверх. Мы уже на третьем, на четвертом, на пятом этаже. Мы несем своего товарища. Но его смерть еще не осознана нами. Когда это случится, каждый из нас — я верю! — поймет в себе нечто, чего не понимал раньше. Я твердо верю в это.
Мы идем вверх. Мы уже на шестом, на седьмом этаже. Включается свет, бьет по глазам. И я чувствую, как одеревенело плечо, как устала рута. И я вижу заострившееся лицо, складки, натекшие к тонкой, почти как у мальчика, шее.
И я вижу: Толя Ножкин умер.
Но понимание себя не приходит.
Если умирает знакомый, поневоле начинаешь вспоминать, когда ты его видел последний раз, как он выглядел, что говорил. Но я не могу вспомнить, каким видел Толю в последний раз. Не запомнилось.
Ира сказала мне как-то: «Ты очень похож на Ножкина. Только у тебя нет опыта поражения». — «А это обязательно?» — спросил я. «Для таких, как ты, — да. Вам это нужно, чтобы окончательно определиться: либо сломаться, либо утвердиться на ногах». — «И Ножкин, по-твоему, сломался?» — «Он уже все, сошел на нет...»
При воспоминании об этом разговоре я всегда испытываю не совсем понятное мне самому раздражение.
Гроб привезут завтра. А пока мы опускаем Толю на застланный простынями топчан.
Немного спустя в подъезде крик. Из М. приехали родители Толи, с ними деревенские родственники. Утром, говорят, должен прилететь старший брат — офицер, несущий службу где-то в Сибири.
В квартире становится тесно. Уходим.
По дороге говорим о Толе. И другими — я знаю, я уверен, я чувствую — другими глазами смотрим друг на друга. Каждый думает сейчас о себе, но думает так, что делается добрее к другим.
Я не знаю, как назвать это.
Пришли к Шурику. Поели. Сыграли в шахматы. Разговор все время возвращается к Толе.
Мне надо писать «Памяти товарища». Утром договорились с Амираном, что каждый напишет свой вариант, а потом выберем лучший или сделаем из двух один.
Редактор отвел под некролог сто строк. Из-за этого с четвертой полосы слетел мой материал про безалкогольную свадьбу. В типографии эти сто строк должны быть завтра к полудню. Когда редактор подпишет некролог в печать, в канцелярской книге, где ведется учет сданных сотрудниками строк, против фамилии автора появится торопливая запись «Пам. тов. — 100 стр.».
Сто строк памяти о товарище. Журналистский долг и прочие высокие мотивы. Все правильно. Но отдашь долг, и появится шанс-соблазн отгородиться от Толиной смерти, сказать себе: я сделал все, что мог. А это не так. Главное — впереди, главное — несмотря ни на что, хранить вину перед ушедшим товарищем. Суть ее проста: он — мертв, мы — живы. Пока мы будем помнить о своей вине, мы будем немного лучше, чем мы есть на самом деле.
Пишу — не дописывая предложений, сокращая слова. Боюсь потерять, не успеть передать то, что чувствую, что, мимолетно возникнув, пока еще живет во мне.
Я пишу «Памяти товарища».
Я пишу о себе.
Встаю затемно. Мне в редакцию рано: надо отпечатать некролог к приходу Амирана.
В стеклянной будке дремлет, положив голову на руки, одноногий инвалид, наследовавший матери Шурика. Входя, не успеваю удержать громадную — металл и стекло — дверь. Раздается жуткий грохот, но страж не просыпается.
Появляется Амиран. Молча ждет, пока допечатаю.
Когда он начинает читать, отворачиваюсь. Не люблю смотреть, как читают написанное мною, особенно если оно что-то для меня значит.
Амиран поднимает свои прозрачные глаза, говорит:
— Шефу не понравится. Но мы зайдем к нему в самый последний момент, когда менять что-нибудь будет поздно.
Без десяти двенадцать вступаем в редакторский кабинет. Шеф надевает очки. Читает. Мрачнеет.
— Мы не можем дать это. Так некрологи не пишут.
Амиран бесстрастно:
— Через пять минут текст должен быть в цеху.
Шеф снимает очки.
— Надо переписать. Дадим в следующий номер.
Амиран, глядя в окно:
— Следующий номер юбилейный.
И верно: следующий номер юбилейный, пятитысячный для нашей газеты. Он готов к печати уже две недели, его содержание никак не сочетается с некрологом.