Шеф надевает очки.
— Но мы не можем совсем не давать некролог. Умер наш сотрудник, наш товарищ...
— Конечно, не можем, — поддакиваю я.
Шеф снимает очки и, щурясь, внимательно изучает меня. Появляется ощущение, что застегнуты не все пуговицы на брюках. Наконец он говорит назидательно:
— Некрологи публикуются, чтобы вызывать в людях память о человеке. Умер наш сотрудник, наш товарищ, и, значит, некролог, что вы написали, наша память о нем. Некролог — это статья, содержащая сведения о жизни и смерти человека...
В такие минуты он здорово напоминает вышедшего из-под пера Гашека полковника Циллергута, одержимого страстью разъяснять окружающим самые обыкновенные веши. Подобным образом редактор способен рассуждать бесконечно, поэтому Амиран все тем же спокойным тоном прерывает его:
— Если через две минуты некролог не попадет в цех, будут неприятности с типографией.
Шеф надевает очки, снова снимает, чертыхается, снова надевает, ставит, где положено, закорючку подписи и вяло машет рукой: несите, мол.
Мы с трудом удерживаемся от смеха.
В нашей комнате инициативный Шурик составляет список сотрудников для сбора денег «на Толю», в столбик пишет фамилии. Вдруг подскакивает, как ужаленный. Одиннадцатым в столбике, как и положено по алфавиту, он машинально записал Ножкина.
«Толю не вернешь, а жизнь продолжается». Я все жду, что кто-нибудь, исполнившись философичности, произнесет эти слова, но пока мои ожидания не оправдываются.
А жизнь, как бы то ни было, продолжается. И надо работать. И я пишу — тот самый очерк, что должен был написаться еще при жизни Толи. Редактор сегодня осведомлялся о его судьбе. Я ответил: «У машинистки». Очерк и в самом деле сейчас печатается; я печатаю сам, доканчиваю восьмую страницу, без мудрствования и натуги. Если ничего не помешает, требуемые пятьсот строк лягут через час на стол Амирана. Каждая будет честна, и все же, вместе взятые, они не выразят того, что я мог, но не сумел сказать.
На девятой странице входит Пониматель, садится рядом.
— Выбора теперь нет ни у меня, ни у тебя. Моя звездочка взойдет послезавтра. Ты должен успеть подготовиться.
— Должен? Кому должен?
— Толе, мне, себе! — В голосе Понимателя несвойственный ему металл.
— А если моя звездочка тоже вот-вот?..
— Это случится нескоро. А вот-вот тебя позовут к редактору.
Заглядывает Валерия:
— К шефу!
Я недоуменно смотрю на Понимателя. Он улыбается.
Иду к редактору, не сомневаясь, что он собирается взять реванш за некролог, но нет: он меня вызвал по делу. Ему позвонили из стройтреста: на участке, где возводится Дворец муз, сегодня собрание. Мы курируем эту стройку, и мне вменяется в обязанность поприсутствовать, послушать и, может быть, написать. «Только без всяких ухищрений, это рядовой материал», — предупреждает меня редактор.
— Это тема Ножкина, — говорит он напоследок со значением. — Что поделаешь: Толю не вернешь, а жизнь продолжается.
Возвращаюсь к себе. На столе под стеклом фотография жены, попавшая сюда в стародавние времена. Вынуть ее не поднимается рука. Была любовь... Была! И только это мешает нашей с ней истории обернуться фарсом.
Собрание идет своим чередом. Встают люди, читают по бумажкам. Лица постные, о деле ни полслова. И я вспоминаю, как Ножкин пытался взбаламутить это болотце. И забываю о собрании, начинаю думать о Ножкине.
Жизнь человека и срок его физического пребывания среди живых — не одно и то же. Секундомер включается, когда мать впервые подумает о нем, еще, может быть, незачатом, и останавливается, лишь когда уходит последний из незабывших его. Я не помню, кто сказал первым это слово — «жизнесмерть». Оно — красиво-неясно-страшноватое — точно обозначает предмет моего рассуждения. Я — один из творцов Толиной жизнесмерти. Я делаю это небескорыстно, в надежде, что кто-то будет творить и мою жизнесмерть. Ибо я могу смириться с краткостью своего физического существования, но не могу и не хочу мириться с абсолютным концом. Если сдаться, смысла в жизни останется не больше, чем в смерти...
— Это здорово, что прислали именно вас! — За спиной знакомый голос.
Поворачиваюсь. Так и есть — но так бывает только в кино — позади стоит, подобострастно улыбаясь, сын героя моего очерка. Вот уж с кем я не чаял здесь встретиться.
Сын героя — я и не заметил, как стал называть его так про себя. Применительно к нему, вертлявому коротышке с толстыми щеками, это словосочетание звучит издевкой, но, думаю, если я так назову его в лицо, он ничего не поймет, а поймет, то и не подумает обидеться. Такие люди, когда надо, умеют не обижаться — этакие необижающиеся ваньки-встаньки.