Выбрать главу

Она летит, летит на нас. Морозным вихрем несется она, крутится тьмой кромешной. Все задрожало вокруг, а там, в этой налетающей громаде, — и треск, и гром, и тысячегортанный, железный лай.

Га! Какой рев и вой! Это земля завыла от страха.

Конец ей! Конец всему!»

XXX

Кажется, за двадцать пять веков после Платона, не было видения более похожего на «Атлантиду», чем это. Тот, кому оно явилось, за сорок лет до русской революции, Тургенев, может быть, меньше всех знал, что оно значит, хотя и верно назвал его «Концом света». Мы теперь знаем, что это конец России; может быть, наши дети, внуки или правнуки узнают, что это конец не только России.

Это видение — русское и всемирное, но уже не европейское, потому что сейчас быть «европейцем» уже не значит быть «всемирным». Чтобы понять, что «конец света» есть видение русское, вспомним, что вся наша литература, — от Чаадаева, который всю жизнь молился в смертном страхе за Россию и Европу вместе: «Да приидет царствие Твое», и Гоголя, который сошел с ума и умер от этого страха, через Достоевского, «человека из Апокалипсиса», до Вл. Соловьева с повестью его о «кончине мира» и Розанова с его «Апокалипсисом наших дней», — вся русская литература, душа России, есть эсхатология — религия Конца. Как будто прославленная сейчас в Европе, все еще остается она неизвестною в этом, главном. «Делают из этого забаву… Но когда сбудется — вот уже сбывается, тогда узнают, что среди них был пророк» (Иез. 33, 31, 33).

XXXI

«Запад исчезает, все рушится… И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом Россию, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании?» Глядя сейчас на Россию, Запад мог бы посмеяться над этим пророчеством Тютчева («Россия и революция»). Но если русский потоп, со второй всемирной войной, дойдет, схлынув с России, до Запада, — а вероятно, дойдет, — то, может быть, «смешное» пророчество страшно исполнится.

XXXII

Кажется, и Тютчеву являлось то же видение, как Тургеневу: за всеми концами исторических циклов — конец самой истории:

Когда пробьет последний час природы, —Состав частей разрушится земных,Все зримое опять покроют воды,И Божий лик изобразится в них.
XXXIII

Не будучи похожим на своих читателей, поставить знак равенства между второй всемирной войной и Атлантидой-Европой очень легко; но, будучи на них похожим, — очень трудно, почти невозможно.

XXXIV

«Господи, дай мне простых, понятных слов». Должен бы молиться всякий, кто хочет в наши дни говорить о Конце.

«Тятенька, боюсь» — вот, кажется, самое простое слово, но попробуйте сказать его в нынешней, «мирной» Европе, — будет «неприлично», в лучшем случае, а в худшем — «забавно».

Если бы меня спросили, что для современного, среднего, «цивилизованного» человека наиболее дико, чуждо, непонятно, невместимо, я бы ответил: «Конец». Мы, можно сказать, на свет рождаемся с аксиомой благой бесконечности: всякая бесконечность лучше конца; всякая величина с коэффициентом бесконечности становится абсолютно-положительной. Кое-что о «дурной бесконечности» мы знаем, но так смутно, что это нам ни к чему не служит. Хуже всего, что в этой «врожденной аксиоме» происходит, то ли по общей слабости человеческого ума, то ли по особому дурному вкусу, свойственному европейской цивилизации последних трех-четырех веков, смешение «бесконечного» с огромным. Внешне-огромное может быть внутренне-пустым, ничтожным, — это мы тоже знаем, но так отвлеченно, что и это нам не служит ни к чему.

Воля к огромному — ничтожному, дурной вкус к «дурной бесконечности», погубили несколько великих цивилизаций — ассиро-вавилонскую, эллинистическую, римскую; может быть, погубят и европейскую.

Греков, до эллинизма, спасала если не религиозная, то эстетически-врожденная аксиома благого конца — меры: все, что прекрасно, здесь, на земле, ограничено, замкнуто, закончено; вольно стремится к своему концу и пределу; красота есть человечески-божественное явление Конца. Вот почему воля к прекрасному связана у греков с волей к трагическому, с «любовью к року», amor fati: кто родился, принял начало — жизнь, тот принял и конец — смерть; вот почему греки создали столь непонятное нам слово apeiron, «бесконечное» — «неиспытуемое», то, чего нельзя и не должно пытать, познавать; хаотически-безвидное, безóбразное и безобразное. Наша оценка здесь опрокинута: конец лучше бесконечности. В греческом искусстве эсхатология — начало эстетики, а в греческой мистерии — начало религии.

XXXV

Личность бесконечна только в нездешней, трансцендентной возможности, а в здешней, эмпирической действительности — ограничена, замкнута: лицо духовное, так же как плотское, определяемое чертами, концами, пределами, есть тоже человечески-божественное явление Конца; быть бесконечным здесь, на земле, значит быть безличным. Наша воля к земной бесконечности есть тайная воля к безличности.

XXXVI

В возможно истинную гипотезу бесконечной мировой эволюции мы включаем заведомо ложную теорию бесконечного земного прогресса: мы хорошо знаем, что земной мир конечен, как в пространстве, так и во времени; если имел начало, то будет иметь и конец.

Но мы не знаем, когда, и, делая эту неизвестность коэффициентом прогресса, мы возводим его на степень Абсолюта, как бы самого Божественного Промысла, и нет таких человеческих жертв, которых бы этот Абсолют не требовал.

Если вторая всемирная война будет самоистреблением человечества, то этого потребует он же, «бесконечный прогресс», самый кровавый из всех Молохов.

XXXVII

От него-то и освобождает эсхатология, метод религиозно-исторического познания, не менее точный, чем все научные методы. Чтобы понять середину — всемирную историю, надо видеть ее начало и конец; чтобы понять смысл пути, надо видеть, откуда и куда он ведет.

Первое знание, данное человеку: «я», бытие внутреннего мира, личности — психология, в самом широком смысле; второе знание: «не-я», бытие внешнего мира — космология; третье: конец «я» и «не-я» — эсхатология. Все эти три знания одинаково точны, но не одинаково легки: самое легкое — первое, третье — самое трудное.

Вся культура, или, вернее, «цивилизация», движется в среднем — в космологии; вся религия — в крайнем — в эсхатологии.

XXXVIII

Чувство Конца есть тайное пламя всех религий, христианства же особенно.

«Покайтеся, ибо приблизилось царство небесное» — вот первое слово Иисусовой проповеди. Близость Царства есть близость Конца: «близок всем конец, pantôn de telos êngiken» (I Пет., 4, 7). — «Время уже коротко, ибо проходит образ мира сего» (I Кор., 7, 29, 30). Первое, по смыслу, прошение молитвы Господней: «Да приидет царствие Твое» — да приидет Конец.

XXXIX

В том, что мы называем «язычеством», и что можно бы назвать «христианством до Христа», — в греческой мистерии, наследии Египта, Вавилона, Ханаана — «Атлантиды», по мифу Платона, допотопного человечества, по книге Бытия, — та же эсхатология.

«Молния — кормчий всего; всем управляет Молния, ta de panta oiakizei keraunos». — «Этот огонь разумен — всего миропорядка причина» (Heraclit, Fragm., 63), — как будто возвещает Гераклит, мудрец и пророк мистерий, молнию Сына: «ибо, как молния сверкает от востока и видна бывает до запада, так будет пришествие Сына Человеческого» (Мат. 24, 27). — «Суд мира и всего, что в мире, — через огонь». — «Все огонь, когда придет, рассудит и возьмет себе» (Heraclit, Fragm., 65–66), — опять как будто возвещает Гераклит огонь Сына: «Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтоб он уже возгорелся» (Лук. 12, 49).