— Вы, краснофлотец Звягинцев, — опомнился после некоторого замешательства Демидченко, — не перекладывайте с больной головы на здоровую. Я действительно просил вас поискать ленту, но снимать ее с батарей не разрешал.
Сейчас уже не имело значения, кто, кому и что сказал в тот злополучный день. Не имел большого значения и факт наложения на меня дисциплинарного взыскания, хотя, конечно, обидно за поступок человека, которому я так много помогал. Демидченко можно было бы понять и даже простить, если бы он не знал о причине выхода из строя электрических батарей. Но, выясняется, знал и действовал преднамеренно, преследуя все ту же, теперь уже понятную для меня цель. Что могло быть причиной такой ненависти ко мне? Не скажет. И все-таки надежда, что все это — следствие какого-то недоразумения, не оставляет меня, все еще теплится. Правда, она как пепел от только что сгоревшего костра. Он еще не остыл, но уже и не греет, не отгоняет от себя сгущающихся вокруг сумерек.
Долго молчал Звягинцев, потом все же сказал:
— А кто спросил меня, когда была снята лента: «А не замкнет?»
— Ну и гнида же ты, Сеня, — только и смог ответить Демидченко. — Умойся. Приведи в порядок свою робу.
— Не, мне нечего смывать, я человек чистый. А вот свои пятна вы будете смывать слезами.
— Ну и гад же ты, Сымон, — не выдержал даже спокойный Михась.
— Ничего. Я знаю, что все вы заодно. Еще посмотрим. Правда, она свое возьмет.
— Не трогай, пусть катится ко всем чертям, — сказал Демидченко.
— Да он же будет позорить не только себя, но и честь военного мундира, — не выдержал я. — Заставьте его привести себя в порядок.
— Хотите, чтоб все было шито-крыто, чтоб никаких доказательств? Нет, этого приказывать вы мне не имеете права. А в рапорте мы и это укажем, как, значит, заставляли убирать вещественные доказательства.
— Да пусть катится.
Видно было, что командир спасовал. Звягинцев своими рассуждениями, пропитанными наглым шантажом, взял верх. Состояние беспомощности Демидченко, казалось, почувствовали все, и в первую очередь — сам Звягинцев. Он, используя состояние замешательства, сказал:
— Ну я пошел в санчасть. Если спросят, скажу, что вы разрешили.
Вот же бестия. Вынудил командира согласиться с тем, что ему нужна неотложная медицинская помощь, и тут же добился еще и формального разрешения на увольнение. Когда Звягинцев ушел, Демидченко в раздумье сказал:
— Натворили мы делов. Теперь начнут разбираться: кто да что да почему. А все из-за вас, Нагорный, из-за вашего дурного характера. Ну, подумаешь, сказал что-то. Ну и что? Знали же, что Звягинцев — пакостник. Нечего с ним связываться. Лучше обойти стороной. Видать, не зря я не хотел брать вас на пост. Просил даже главного старшину.
Проговорился-таки. Правду, значит, сказал Веденеев. Но какая причина? Теперь-то он может объяснять это моим дурным характером. Но я-то знаю, что это не так, что дело не в моем характере, а в чем-то другом. Но правды Вася не скажет. Демидченко, словно прочитал мои мысли, приказал:
— Заварили кашу, чистите теперь карабин Звягинцева.
— А может, подождем его возвращения? Должен же он понять, что забота о чистоте личного оружия — это его воинский долг.
— Еще неизвестно, когда он вернется. Оставлять же карабин, чтоб его ржавчина портила, нельзя.
Делать было нечего. Я взял карабин Звягинцева и принялся за чистку. Сколько я не протирал канал ствола — на его стенке в одном месте так и не удалось устранить извилистого пятна. По всем признакам, образовалась раковина. Я доложил об этом командиру.
— Не можете даже этого сделать, — пробормотал Демидченко, отбирая у меня карабин и пробуя устранить пятно в канале ствола.
— Стереть раковину никто не может, — огрызнулся я. — Это уже до конца службы.
— Если вашей, так это недолго, — язвительно заметил командир. — Вот через пару деньков загремите в военный трибунал — вот и вся служба.
В памяти почему-то всплыли слова Танчука: «Потом, как говорит уважаемый нами Музыченко, побачымо». Хотелось и мне сказать Демидченко: «Побачымо». Да зачем? А что если и в самом деле ему удастся отдать меня под суд? Я вспомнил Маринку. Что же будет с ней? Я же потеряю ее навсегда. И тут взял меня такой страх, так, наверное, изменилось мое лицо, что даже командир заметил.
— Что, поджилки затряслись?
Не понимает он, что я боюсь не суда, не о себе думаю, а о Маринке. Она же потеряет веру в человека. А это самое страшное для меня. Сказать ему об этом? Нет, не поймет. А если и сможет понять, то не захочет. Да еще и наплюет тебе в душу. Нет, уж лучше переносить все это самому. Плохо, что я не смогу рассказать всего этого самой Маринке. Демидченко строго-настрого приказал Лученку не отпускать меня с поста в его отсутствие ни по каким делам.