Остается только выяснить, кого же на самом деле убивает «громовержец» в той историческо-житейской ситуации, которая послужила основой для создания ядра мифа? И в каких отношениях находятся в этой ситуации «убийца» и «убиваемый»? Но это мы сделаем в следующих главах. Сейчас же вернемся к самому мифу в его историко-мифологическом развитии.
Как мы видели на нашей схемке устроения мира, противники занимают по отношению друг к другу всегда вполне определенные позиции. Громовержец наверху — не обязательно на самом небе. Он может стоять на горе, на скале, на каком-либо возвышении, очень часто на вершине дерева — среди деревьев предпочтение отдается дубу. Змей-чудище всегда внизу. Но опять-таки не обязательно в самой преисподней. Он может таиться в пещере, в расселине, в берлоге, в норе, под корягой, в воде, под деревом. Все распределено, все разыгрывается по определенному стародавнему шаблону.
О роли скалы, камня мы говорили. Не случайно и дерево в сюжете мифа. Мировое древо — как вселенская ось, как вертикаль, соединяющая три основных горизонта Вселенной, — это существенная деталь всей индоевропейской, да и не только индоевропейской, мифологии. Не надо быть слишком догадливым, чтобы сообразить — прообразом мировому древу послужило вполне обычное дерево, уходящее верхушкой и ветвями в небеса, стоящее на земле и как бы упирающееся в нее стволом, а корнями проникающее в подземный мир. В природе не найти лучшего действительно существующего примера связи трех уровней.
Не случаен и тот факт, что таковым священным мировым древом, а точнее, прообразом для него, стал дуб. Дубу поклоняются, дуб чтут. Он связан с изначальным сюжетом. Да и с прародиной самих индоевропейцев. Лингвисты едины в том, что нет смысла отыскивать эту прародину в тех местах, где не растет или, по крайней мере, не рос в свое время дуб.
Общеиндоевропейское реконструированное обозначение дуба — «перк-у». Опять знакомое что-то слышится, не так ли? Нет ничего удивительного в том, что стоящего или сидящего на вершине дуба «громовержца» называют Перуном-Перкуном. Как видим, «небеса», на которых обитало «грозное, громовое божество», не так уж и удалены от земли. Примечательно и то, что опять наиболее близкими теонимами, практически сливающимися с изначальным обозначением, оказались славянский и литовский.
Характерен и тот факт, что следующими по близости звучания опять-таки идут обозначения соответствующих богов и священных предметов у народов, покинувших прародину в отдаленное время и ушедших далеко от нее. Словно бы существует некая незримая нить, связывающая какую-то часть оставшихся и самых первых переселенцев. Но эта нить явно истончается и слабеет, когда речь заходит о связях с переселенцами, уходившими позже и ушедшими сравнительно недалеко.
Мы все ближе и ближе подбираемся к предмету наших изысканий. Но до того, как забрезжит перед нами слабенький свет, намекающий на возможность разгадки одной из сложнейших и запутаннейших проблем, еще далековато.
Вернемся к теме главы. Что еще характерно для индоевропейской мифологии? Близнечность. О ней мы говорили вкратце в главе, посвященной генезису Кополо-Аполлона. Близнечность пропитывает все легенды и сказания индоевропейцев. И суть их в том, что от верховного бога, как от Неба-отца, происходят дети-близнецы. Это греческие Диоскуры, древнеиндийские Диво-Напата и многие другие пары, с некоторыми из них мы знакомы.
О близнечности разговор должен идти особый, ибо не все в этих мифах до конца удалось прояснить, в частности, те отголоски праиндоевропейского сюжета, что дошли до нас в простеньком повествовании об Иване да Марье, одновременно и наиболее сохраненные по части архаики, и очень засоренные поздними напластованиями, в том числе и имевшими языческо-христианскую окраску. В истории о близнецах повторялось в какой-то мере основное положение о единстве и противоположности отца-неба и матери-земли, сквозили два начала: светлое и темное, мужское и женское, небесное и земное. Но на первое место уже выходил мотив инцеста — кровосмешения — со всеми последующими событиями. И как мы убедились, отсутствие этого мотива в отношениях между Аполлоном и Артемидой является убедительнейшим доказательством вторичности, привнесенности образов, утративших частично мифологическую окраску, зато получивших чисто литературную.
Что же касается Ивана да Марьи, тема совершенно не разработана, несмотря на то что множество мифологов и фольклористов брались за нее. Иван приближается к образу ведийского Яма. Исходную форму имени мы пока не отыскали, но то, что оно не имеет ни малейшего отношения к, возможно, несколько сходному, но привнесенному Иоанну-Ивану, — это бесспорно. Ясно и то, что Иван олицетворяет собой жизнь.
А Марья в этом дуэте — олицетворение смерти. Легко реконструируется первоначальное имя, которое, вне всяких сомнений, к имени Мария также не имеет никакого отношения и невероятно далеко от него. Марья — это Мара, Мора, Морена — смерть или одна из ее опоэтизированных и даже антропоморфных ипостасей.
На Купалу сжигают именно Мару, ее чучело. Мы знаем самые различные производные от издревле бытовавшего обозначения-теонима Мара. Это, например, «мор» — голодная смерть и «уморить» — умертвить. Но одновременно Мара является и олицетворением злого духа, способного «морочить», то есть обманывать, вводить в заблуждение, запутывать. Она наводит «морок» — наваждение, кошмар или заведомо ложное, сбивающее предсказание.
Образ Мары в глубине индоевропейской общности. Но сохранился как образ он лишь у славян, иные народы его утратили. Хотя у некоторых, например у французов, отзвук его остался в языке — в слове «кош-мар», понятном нам без перевода и по-настоящему заимствованном. Остается добавить, что заимствование в данном случае, видимо, имело круговой характер: с Востока на Запад, тысячелетия назад и с Запада на Восток в XVIII веке.
Да и вообще образ Мары-Морены невероятно глубок и символизирует не просто смерть, но вечно повторяющийся процесс циклического умирания и воскрешения. Поэтому-то он и неотрывен от образа Купалы-Аполлона. Но, в свою очередь, Мара-Морена, имеющая свои ипостаси во всех славянских мифологиях, лингвистически сопоставима, как нас уверяет энциклопедия «Мифы народов мира», с кем бы вы думали? С самим грозным и воинственным божеством, несущим смерть и страх, с италийским Марсом. И здесь впору задаться вопросом: кто первичен? Ответ будет однозначным: первичен всегда архаический образ. А литературный, что поделать, вторичен. Как бы ни был он красив и глубок, но есть закон, по которому не литература порождает мифы, а совсем наоборот.
По всей видимости, к италикам Марс пришел с индоевропейской прародины. Первоначально он имел вполне мирные, как и у Мары, аграрные функции… ну а потом расцвел, пошел в гору — сами италики или же племена, что принесли образ им, втягиваясь в военные предприятия и все более ощущая вкус в них, сменили пол своему божеству (если только пол был первоначально женским) и сделали из него «профессионального воина», позабывшего про посевы и зерна. Именно Марс — покровитель божественных близнецов Ромула и Рема. Связь прослеживается абсолютно четкая. Но начало — в индоевропейском «мор», «мер», — смерть, и одновременно: море, водоем, то есть та же связь смерти — возрождения и сырости, влаги. Вспомним, «мать сыра-земля». Таково женское начало. И вновь соединение двух ветвей: первичной — Матери-Богини и вторичной — дочери-богини, одной из близнецов и, скорее всего, просто героизированной и обожествленной (как и сам «громовержец», что мы уже в общих чертах рассмотрели), земной женщины, человека.
Опять и опять мы возвращаемся к связи богов первичных, богов как таковых, и бого-людей. Но именно в этом видится разрешение также одного из основных сюжетов индоевропейской мифологии — противостояния и взаимодействия богов старых и богов молодых. Люди перекладывали свои человеческие отношения на богов, а потом божеские — на себя. Это многократное копирование, дублирование, происходившее в обе стороны, на каждом новом витке развития мифосюжета давало новый вариант.