Вот вспомнил я на совещании всю эту мою жизнь, и обидно мне стало. Как же, думаю, так? Ведь только при Советской власти я от пьянства отучился. Живописью стал заниматься. Наша власть, рабочая власть. Как же, думаю, возможно, чтобы при нашей власти наше мастерство чеканки умерло вместе с нами? Четверо, пятеро старичков нас на заводе осталось. Кадры надо подготовить из молодежи. Пусть они продолжают наше искусство. Пусть смолоду таланты развиваются, а не к старости.
И вот я так и сказал скульпторам:
— Не позволим мы, чтобы вы подготовку кадров на заводе у нас срывали… До ЦК партии дойдем, а не позволим…
В конце концов все же мы кой-чего достигли. Согласились на совещании так: Москва и Ленинград дают на выставку по два экспоната, один экспонат пойдет с чеканкой, другой — без чеканки. На этом мы согласились.
Погуляли мы после того по Москве несколько дней. Видел я картинные галлереи, музей видел. В мавзолее был. Ленина видел. Хоть глаза мне заволокло, а все-таки хорошо я видел его. И радостно было мне, что я вижу его, и жаль, что не живой он…
Ну, а потом приехали домой, в Касли. Может быть, в первый раз в жизни я вот так-то на завод возвращался — с почетом, а не с позором пьяным.
Вскоре прислали нам модели. Москвичи послали модель скульптора Андреева «Пишущий Ленин». Скульптор не успел довести работу до конца. Только в пластилине сделал. Недоработал и помер. Ясно, что при чеканке моделей мы сохраняли каждую черточку скульптора, даже если она замыслу противоречила. Нельзя иначе: последняя работа мастера. Надо сохранить потомству ее в натуральном виде.
Ну, а из Ленинграда скульптор Манезир прислал скульптуру «Тяжелая атлетика».
Тут мне пришлось поработать. Например: на голове атлета Манезир наметил какие-то квадраты. Да разве волосы квадратные бывают? Пришлось их пробрать, расчесать. Или пальцы руки, которая штангу тяжелую поднимает. В плече, предплечье, в запястье напряжение мускулов дал скульптор. А пальцы… Они на слабе держат штангу. Да разве так бывает? Мизинец из-за этой позы пальцев у скульптора вышел длиннее среднего пальца. Ногтей нету, — култышка, а не рука. Пришлось при чеканке дорабатывать. Я дал в пальцах напряжение, как полагается, — чтобы и по пальцам было видно, что тяжесть человек поднимает, а не так просто руку кверху задрал.
Отлили мы эту статуетку. Повез я ее в Ленинград.
А Манезир тут начал:
— Исказили!
Я и так ему, и этак доказываю. А он свое. Уж я перед ним палку взял, поднимаю ее, как штангу, говорю ему:
— Смотрите на мои пальцы… Ничего не действует на него.
Он все свое:
— Исказили! Протестую!
Написал он письмо директору завода.
Вернулся я в Касли. Неприятно мне все это. А директор прочел письмо и говорит:
— Как раньше чеканили, так будем чеканить и наперед.
И вот теперь мы работаем. Четыре, пять нас, стариков, на всем заводе осталось. Надо передать умение свое молодым.
Может, и не долго мне осталось жить, — седьмой десяток тяну. Смерть за плечами ношу. Скорей надо обучить молодых. И не потерплю, чтобы мешали Советской власти готовить кадры.
Советская власть — это она приучила меня бросить пьянство. Это она из меня сделала хорошего мастера.
И в заключение нашей беседы хочу я через вас громко сказать:
— Спасибо Сталину за все, что сделано для рабочего класса! Пусть он живет долгие, долгие годы!
РАССКАЗЫ О ГРАЖДАНСКОЙ ВОИНЕ
1. КАК ПЕСНЯ МЕНЯ ЖИВОЙ СДЕЛАЛА
Как отряд ушел и нам, женам большевиков, оставаться-то неловко, мы похватали ребятёшек и кой-чего доброе и ушли в лес — от белых скрываться. Я сестрина сыночка на руках несла. Махонький был. Мать его от тифа померла, ну, а он мне остался. Молочком его поила. Несу дитёнка, а сама думаю: «И чем я его поить буду, в лесу-то? Некому и хлебушка принести, а то молока».
Отца-то моего в шахте под землей привалило — черного всего отрыли. Я тогда девчонкой была. А про мужа, как его убивали, сказывать не буду. Горько помнить-то. А тут на тебе — сынишка четырнадцати лет к партизанам-то прильнулся. То ли погиб где своей смертью, то ли белые его убили. Так и ушел. Одна я. Только и жизни, что дитёночек.
А он и стал помирать. День за день помирает. Слабенькой-то — и не кричит, не плачет, а только губками шеве́лит. Кушать просит. Ему бы молочка маленько. Губки синие стали. Ну, и отошел. Подержала я его возле груде́й, — не шеве́лится. И холодный. Я ямку стала рыть, — рою, а бабы — кричать: «Что же ты возле нас-то роешь? Мы-то живые!» А я думаю, что живой, что мертвый, — все одно. Ну, и закопала тут. А как закопала, — ну, прямо, каменная стала. Вот, как камень, хожу, лежу, — а самой ни по чём интересу нет. И скажи, хоть бы тебе слезиночка одна! Вот так и хожу.