Потом белые ушли. Бабы в село ворочаются. Мне-то все одно, и я иду с ними. Пришли в село. Говорят, наши беляков гонют, а мне интересу нет. В избу зашла. А хоть заходи, хоть нет, — надо ли? — и не рада, что домой пришла, не плачу, что одна-одинехонька в свете осталась.
Ну, а тут отряды наших партизан в село входят. Слышу: песню поют. Выйти из избы или нет? Все одно, встречать некого.
Бабы выходят. Вышла и я. Только тяжело себя нести, каменную-то. Вижу, идут партизаны. Черные, ободратые, грязные… Идут… Винтовочки у них. Идут рядками и песню поют:
Ровно так идут и ногами голыми по земле топают. Опять слышу:
Слушаю. И так это хорошо стало мне, ну, прямо, слова нет! Легкая стала я. А слезы-то сами по лицу бегут, моют лицо мое… И стою я, а сама думаю: «Коленьку моего замучили… А сыночек-то мой где?» Сама слезами обмываюсь… И хорошо мне, радостно. Легкая я стала.
2. БОЛЬШАК
Вернулся я в Касли с империалистической войны, а белые жмут нас от Кыштыма. Семь дён пробыл я дома, в семье с сыновьями и с дочерьми, а на восьмой наряжают меня, как старого солдата, на заставу, в Букоянку. Старшой сын, большак, восемнадцати лет, у пимоката учился. Просится со мной, а я ему и говорю:
— Подучу сперва, а уже потом буду брать.
И пошел сам, без сына.
Стояли мы у речки Букоянки. День стояли — ничего. Два — ничего. И три — ничего. Думаю: «Зачем сына не взял? Подучить бы успел военному делу».
На четвертый день смотрю — идет скот от Кыштыма в нашу сторону, а сзади овечки. Вот ближе подходит скот. Видать уже стало, что не овечки сзади, а люди на четвереньках ползут.
Мы тогда давай бой открывать. Чехи оказались, а не овечки. Поубивали мы их немало, а многих в плен взяли.
Командир наш забрал в плен самого бандита — Зубрина. Привели пленных в штаб. Тут командир спрашивает Зубрина:
— Что, Федор Матвеевич, господин Зубрин, в затылочек хотел зайти? В карман наш залезти хотел?
А Федор Матвеевич Зубрин молчит. Командир еще раз его спрашивает:
— Так как же теперь будет, Федор Матвеевич?
А тот обратно молчит. Ну, тут один из наших не вытерпел, стрелил прямо в лоб Федору Матвеевичу. Упал Зубрин, а остальные наши и товарищ командир гневаться стали. Командир говорит:
— Он нам нужен был, а ты стрелил его. Никуда это не годится! Он факты рассказал бы, свои военные действия. Судить тебя будем!
А пленные чехи говорят:
— Мы без Зубрина все расскажем, знаем все сами.
Ну, тогда наши сказали:
— Собаке — смерть собачья. Нечего нам судить своего товарища ради первого бандита.
…Аккурат год прошел. Мы в этот раз шли на Екатеринбург. Белые тут начисто бегут, сдаются в плен. Подошли мы к поселку одному, не помню, как его звали. На насыпи вагоны белыми оставлены. И мы на насыпь. Это часов в пять утра было, а тут бегут под горой цепью на нас. Беляки или свои, — дать отпор приготовились. Я уже на «Люис» свой, на крючок, руку положил. Тарелка у меня в «Люисе» патронов полна — шестьдесят три патрона. Замок отворил. А те цепью бегут на виду и платки белые к ружьям привязали. Я — стрелять. Товарищи удержали. Это, говорят, от белых к нам перебегают.
Подбегают беляки и кричат:
— Не стреляйте! Сдаемся к вам.
Я и руку было от пулемета убрал, да в этот момент слышу:
— Тять, не стрель! Это я, сын твой!
И вправду вижу, среди белых сын мой, большак, бежит. Тут я огневался. Что же это: я у красных, а сын мой у белых? «От меня, — думаю, — ты пошел жить, от меня и погибнешь». Руку на пулемет положил, замок открыл, но товарищи удержали.
Я тогда кричу:
— А ну, иди сюда!
Сын подходит.
— Не с подвохом ли, — спрашиваю, — к нам переходите?
Все беляки на коленки упали, а сыне коленок говорит:
— Не стрель, тять, с чистой душой пришли. Мобилизованы мы были. Если нас не тронете, много перебежит, более дивизии.