«Что ж, — думал Выморков, — государыня повесть мою примет и, хотя ей жаль своего мужа (то есть любит она его), однако ж она одумается (то есть поразмыслит) и тесноты мне никакой не доставит: я — монах! Читал я в книге Барония, новопереведенной в книге Соборнике с польского языка на славянский, про царя Феофила; был тот царь при жизни своей — иконоборец, а, чаю, при смерти-то своей покаялся; только ведомо, что царица Феодора молилась по смерти его, Феофила, чтоб избавил его Бог (от) муки вечныя… (Императору Петру) мы того не желаем, чтоб ему царство небесное было, только бы сделалось от Ея Величества все по-старому… И в той повести, — мыслил Самуил, — приведу я, в подтверждение моих речей, слова Христовы, как написано в Евангелии… зачала не упомню… Господи! Не в. твое ли имя пророчествовахом, и не твоим ли именем бесы изгнахом? И Господь рече: “Аминь, глаголю вам, не вем вас, отступите от Мене вси делатели неправды” и т. д.
За мыслью последовало и исполнение: Самуил стал писать повесть. Вот ее начало:
«Всепресветлейшей и державнейшей великой государыне нашей, императрице Екатерине Алексеевне, самодержице Всероссийской, еже о Господе радоватися…» <…>.
Таков был приступ к повести. Как можно заметить, приступ написан не без искусства и тщания; дело, однако, на приступе и остановилось; обстоятельства так сложились, что Выморкову было уже не до «повести»: резкие его выходки со следующего уже дня стали вызывать на его голову тучу, которая сгущалась над ним все более и более и наконец разразилась страшною для него грозою…
Рано в субботу, 6 февраля 1725 года, после бессонной ночи, пошел Самуил в церковь и весь «в смятенном духе» стал на клирос.
— Чего ты не ходишь в школу? — совершенно некстати обратился к Самуилу стоявший подле него иеромонах Афанасий, — если ты не станешь в школу ходить, как прежде сего хаживал, и префект тебя побьет по-прежнему…
— Нет, ныне не пойду, — отвечал Выморков, — тогда был царь, а ныне иной.
— Опять тебя бить станут, и ежели ты в другоряд будешь так говорить, и за то срубят тебе голову.
В это время вышел из алтаря на клирос канархистр Дионисий.
— Вот Самуил не хочет в школу ходить, пожаловался вошедшему Афанасий.
Дионисий стал бранить «леностнаго» школьника. Школьник, со своей стороны, выбранил учителей, да тут же выпало от него несколько резких слов и на долю рязанского митрополита Стефана Яворского. «Вот учат все они нас, а сами не то творят», — говорил Самуил.
— Да ведь ты в школу ходишь по указу, и как ты не пойдешь? Ведь обучать будут по прежним указам?
— Чьи указы были… Кои кто указы писал, тот издох… исчез… черт его взял… и указы те его пропали же, топери все сызнова пойдет. А который еретичество ввел, рязанский Стефан, и тот пропал же, а еретичество еще не вывелось.
— Слышите, братцы, что Самуил говорит-то? — сказал Дионисий, обращаясь к другим монахам, стоявшим на клиросе, и вслед затем пощечина, отвешенная канархистром поносителю, заградила ему уста. Дионисий пошел затем с клироса читать седальны, выговаривая про Самуила: «Проклятый он богомолец, беду нам с такими словами сделает… ведь коли известить на тебя, — заметил он Самуилу, — ведь что будет-то тебе?»
— Мертвого его (Петра I) не боюсь, — не унимался Выморков, — а тебе, Дионисий, нет чести в том словеси…
— Эй же собака! — заметил казначей Сильвестр, выслушав после заутрени рассказ отца Дионисия о происшедшей у него сцене с Самуилом.