Тепляков встал. Пошебуршал бумагами, отыскивая нужную. Сказал: «Ну-к шеж, слушайте», — и стал читать. Фамилия, колхоз, цифра задания. Дочитав список до конца, сел.
— Есть у кого возражения? — Снова поднялся Рыбаков. — Значит, решено. Выезжать немедленно. По прибытии на место доложить райкому. И чтобы никаких радикулитов…
Шамов вздрогнул, ожидая, что вот сейчас, сию минуту Рыбаков скажет что-нибудь нехорошее о нем. От этого человека только и жди неприятности. У него камень за пазухой не залежится. Что думает, то и выложит, ничем не смущаясь. В последнее время Богдан Данилович все чаще ловил на себе испытующий взгляд Рыбакова. Под ним Шамов чувствовал себя неуверенно, будто Рыбаков видел его насквозь, со всеми его потаенными мыслями. Оказавшись наедине с Рыбаковым, Богдан Данилович обычно спешил заговорить о чем угодно, лишь бы отвлечь внимание Василия Ивановича, либо уходил от него. Особенно боязлив он стал после расширенного заседания бюро райкома партии, на котором обсуждали итоги хлебозаготовок за 1943 год.
Выступая там, Рыбаков похвалил Федотову и Новожилову за то, что спасли урожай, и, отыскав взглядом Шамова, сказал: «Все бы так собой не дорожили ради общего дела! Побыстрей бы мы к победе двигались. А то кой у кого своя рубашка совсем к коже приросла. Без мяса и крови ее уже не снимешь. Это я о тебе, Шамов. Не нравится мне твоя болезнь! Она всегда приходит как по заказу, в самую трудную минуту, перед атакой. Пока в окопе — ты вполне боеспособен. На бруствер лезешь — за спину держишься. А когда все бросаются в атаку — ты под кустом с грелкой лежишь».
Богдан Данилович еле досидел до конца бюро. Стул казался ему раскаленной сковородкой. Он ловил на себе едкие, насмешливые взгляды, слышал ехидные хохотки за спиной… Вот и сейчас Шамов ежился. Исподлобья поглядывал на Рыбакова. Нервно покусывал губы, перебирал пальцами рук, тер блестящую лысину. Облегченно вздохнул, услышав слова:
— Собрание партактива объявляю закрытым.
В седьмом часу утра Степан выехал в колхоз «Коммунизм». На улице такая лютая пурга, что не видать ни земли, ни неба. Каурко неохотно двинулся со двора. Закутавшись поплотнее в тулуп, Степан закидал сеном ноги, съежился, подставив ветру спину.
Сразу же за поселком раскинулась большая безлесая равнина. Дорога тянулась по ней километров двенадцать, а потом ныряла в лес.
На открытом месте метель казалась вдесятеро сильнее. Невозможно было определить направление ветра. Он сразу дул со всех сторон. С бешеной, неослабевающей злостью. Временами Степан даже боялся, что ни лошадь, ни кошева не выдержат дикого напора ветра и перевернутся. Старенький тулуп плохо защищал от бурана, и вскоре парень почувствовал, что мерзнет.
А вокруг снежный водоворот. В душу Степана закрался страх. И он начал громко понукать понуро бредущую лошадь. Она никак не реагировала на его окрики. Шла медленно, опустив голову и отфыркиваясь.
Вожжи Степан давно выпустил из рук: начнешь дергать туда-сюда, лошадь собьется с дороги — и тогда пропал.
Разноголосо и жутко ревел буран. Вот он зарычал раненым медведем, вот завыл голодным волком, потом как заухает по-лешачьи! Не перекричать его никому. Хоть из пушки стреляй — все равно никто не услышит.
Порой Степан не видел даже своей лошади. Смутно маячило впереди что-то темное, а что — за снежной завесой близорукими глазами не разглядеть. Вспомнился вдруг рассказ райкомовского сторожа Лукьяныча о том, как он в непогоду заблудился. «Еду, — говорил старик, — еду. Протяну руку, пощупаю, тут ли лошадь. До хвоста дотянусь и радуюсь. Значит, выберемся». Тогда Степан до слез нахохотался над рассказом старика. А ведь он говорил правду! Сильно хотелось курить, но боязно было вынимать руки из рукавиц, да и разве прикуришь на таком ветру.
Скоро у него замерзли ноги. Он изо всех сил шевелил стынущими пальцами — не помогало. Пришлось вылезть из саней. Тут же по колено провалился в сугроб, а ветер со всего размаху толкнул в спину, и если б Степан не успел вцепиться в кошеву, упал бы. Медленно побрел за санями, норовя ступать в след от полоза. Часто оступался, глубоко проваливался в снег. Ветер забивал дыхание, стегал снежными жгутами по лицу, по глазам. Но Степан шел и шел. До тех пор, пока ноги не согрелись. Тогда он снова забрался в кошеву и, отгородившись от ветра полами тулупа, попытался свернуть папиросу. Удалось. Долго бил железным кресалом по круглому камешку, высекая искры. Пальцы отбил и приморозил. Зато с каким наслаждением затянулся, жадно глотая крепкий, с привкусом донника табачный дым. От первой затяжки на душе полегчало, и даже буран показался не таким уж страшным.