Неожиданно, почти неуместно в напряженной тишине кабинета, прозвучал негромкий, но чистый, как звон горного ручья, голос. Начавшись высоким тоскующим звуком, он постепенно креп, переходя в призыв и страстную мольбу, исторгнутую из самой глубины тоскующего человеческого сердца. И вдруг без перерыва на одном выдохе, Сивоконь перешел от этой песни без слов, к песне, слова которой говорили о том, что было высказано в первом, идущем от сердца звуке. Сивоконь запел арию Ионтека.
Голубкин с удивлением смотрел на Сивоконя. Он слыхал о том, что Сивоконь хорошо поет, но то, что пи слышал сейчас, было до изумления неправдоподобно. Перед ним стоял обезьяноподобный человек, почти троглодит, и пел арию, которая по плечу только первоклассным мастерам вокального искусства. И пел отлично.
Велика всепобеждающая сила искусства. Голубкин, слушая волшебные переливы могучего голоса, думал о том, что надо будет завтра же поехать в Центральный Комитет партии, в Верховный Совет республики, возбудить ходатайство о полном прекращении дела и передать этот феномен в руки самых опытных профессоров консерватории. Ведь не из камня же душа у этого троглодита. Поймет же он… Голубкин усмехнулся про себя, представив, как изумлены сейчас все находящиеся в помещении управления. В кабинете начальника уголовного розыска арестованный бандит поет оперную арию. Осторожно Голубкин снял трубки своих телефонов. В кабинет, конечно, не войдут, а позвонить, чтобы узнать, и чем дело, могут. Позвонят и собьют певца, нарушат властное очарование мелодии.
И Сивоконь пел, позабыв, где он и что он. Да и внешне он, казалось, стал менее уродлив и туп. Глаза уже не сверкали злобными огоньками. Высоко поднятая голова сделала незаметной сутуловатость. Только пальцы рук, крепко сжимавших спинку стула, стали совсем белыми от напряжения.
Но вдруг в самом патетическом месте арии что-то произошло. В свободно лившийся человеческий голос вторгся отвратительный, хрипящий, скрежещущий, как железо, звук. И Сивоконь сразу потух. Он оборвал арию на полуслове и, гневно махнув рукой, тяжело опустился на стул.
- Все! Отпелся, — криво улыбнулся он. В глазах Сивоконя еще не потух вдохновенный огонек, делавший его мягче, человечнее, и он после короткой паузы проговорил торопливо, словно боясь, что его перебьют: — А ведь мог… Лучше, чем сейчас мог. Для театра мордой не вышел, по радио бы пел. Чтоб не видели люди, какой я есть, а только голос слышали. Эх!.. Да что теперь… — и он снова, уже безнадежно, махнул рукой.
- Что нужно для того, чтобы восстановить голос? — деловито, но с участием спросил Голубкин. — Операция? Лечение? Тренировка?
И матерый уголовник, давно отвыкший говорить с людьми по душам, ответил просто, по- человечески:
- Ничего не поможет. И сам пробовал и, когда в лагере сидел, начальство интересовалось. К профессорам возили. Амба! Только по пьянке простые песни петь могу, и то не на полный голос, а так, на четвертиночку
- Как же это у вас получилось?
- Долго рассказывать, начальник. Да и кому это нужно, кроме меня? Мне бы вот добраться до одного гада. Он в этом деле интерес имеет.
- До Каракурта! — подсказал Голубкин. Сивоконь поджал губы и исподлобья, настороженно, и в то же время с удивлением взглянул на собеседника.
- Это еще никому неизвестно, — проговорил он.
- Мне известно. Только вот непонятно одно. Зачем вам надо было писать анонимное письмо о намерении Каракурта ограбить Ювелирторг? Ведь вы были уже амнистированы, жили на свободе. Могли бы просто прийти и рассказать.
- Ничего ты не понимаешь, начальник, хоть и умеешь брать людей под жабры.
- Расскажите, пойму.
Наступила долгая пауза. Сивоконь то с интересом рассматривал пол, словно впервые увидел его, то кидал на Голубкина пристальный, подозрительный взгляд. Про себя полковник отметил, что прежняя злость и настороженность в этом взгляде уже отсутствовали. Сивоконь молча полез в карман и вытащил пачку «Беломорканала». Но она была пуста. Смяв, Сивоконь снова засунул ее в карман. Голубкин молча протянул ему открытую пачку «Казбека». Сивоконь взял папироску, закурил и, набрав полные легкие табачного дыма, медленно выпустил его через нос. «Приценивается, — подумал Голубкин, стоит ли мне рассказывать. Из такого черта, сколько ни жми, силой ничего не выжмешь, если сам рассказать не захочет».
- Это ты правильно делаешь, начальник, что сразу на бумагу не цепляешься, каждое слово в строку не тискаешь. Вот слушай, что я расскажу. Потом запишешь в протокол. Если в нем все будет, как я говорил, подпишу. То, что Каракурт мне поперек горла стал, это правильно. А из-за чего — это никого не касается. Не для протокола, для тебя скажу. Когда война началась, мне шестнадцать лет было. уже в большом хоре пел. То, что у меня жизнь не задалась, и сам я виноват, и война виновата, а больше всех проклятый Каракурт виновен. По последнему делу он на мне отыгрался. Сам почти чистеньким вышел, а я чуть вышку не получил. На мои же деньги, сволочь, смылся. И раз уж я человек конченый, то и с Каракуртом сам кончу. Так что торопись, начальник, брать Каракурта, пока он со мною на узком мостике не повстречался. О том, что Каракурт решил пошарить в Ювелирторге, я тебя известил. Послал письмишко. Расчет был такой: Каракурта на деле не возьмешь. Он по колени в крови, отстреливаясь, уйдет. Ну, я думал, вы тоже ухари, живьем его не выпустите. В перепалке угробите. И мне рук марать не придется. Обидно все же за такую гадину срок получить. Ну, не вышло это. Ушел от вас Каракурт. Не сумели вы его придавить. Вот и все.