Действительно, во главе подпольного интернационального комитета в Брукхаузене стоял коммунист Генрих Дамбахер, лазаретную организацию возглавляли тоже коммунисты — Вислоцкий, Шлегель. Однако, как и в других концлагерях, во внутрилагерном антифашистском Сопротивлении участвовали и не коммунисты, но обязательно честные мужественные люди. Такими были и Анри Гардебуа, и Ханс Сандерс. Могли ли они совершенно перемениться за эти два десятилетия? Судя по первому впечатлению, они переменились. Но неужели тихие неприятности или, наоборот, житейское благополучие мирных двадцати лет начисто вытравили из сознания и сердец то, что было добыто таким трудным опытом в лагере смерти?.. А что делал в лагере Шарль? А эта вертушка Мари?
Тусклая, мощенная булыжником улочка кончилась. Впереди чернела скалистая стена заброшенного каменного карьера. Покатилов закурил сигарету, и тут ему померещилось, будто впереди в темноте прошуршал гравий под чьими-то осторожными ногами. «Призрак Фогеля», — с усмешкой подумал он, заставил себя, не ускоряя шаг, дойти до первой гранитной глыбы и неторопливо обогнуть ее. Затем, не оборачиваясь, он вернулся на слабо освещенную улочку.
Когда он возвратился в гастхауз, в холле было пусто. За стойкой в деревянном кресле сидел старик в шапочке велосипедиста и тасовал карты. Свет от настольной лампы падал на нижнюю часть его лица с длинным раздвоенным подбородком.
— Добрый вечер, — сказал Покатилов.
— Уже ночь, — ответил старик, обнажив в улыбке мертвые, вставные зубы. — Господин профессор, вероятно, впервые здесь после освобождения…
— Откуда вы знаете меня?
— Я знаю вас еще по той жизни. Вы были тогда юношей, да, да. Я знал и русского профессора Решина, впоследствии погибшего, и его убийцу оберштурмфюрера Трюбера, главного врача. Меня зовут Герберт, я был привратником на спецблоке.
— Герберт? — повторил пораженный Покатилов.
— Да, это я. — Старик встал и приложил два пальца к целлулоидному козырьку.
Невероятно, пронеслось в голове у Покатилова. Он ведь и тогда был стариком. Впрочем, Али-Баба тоже представлялся мне стариком, а когда в мертвецкой увидел его карточку, выяснилось, что ему не исполнилось и тридцати. Однако этот-то, Герберт, и в ту пору был, по-моему, настоящим стариком. И уголовником…
— Да, да (Ja, ja), — произнес, опуская руку, Герберт. — Час тому назад, заступая на дежурство, я слышал, как здесь господа называли вас советским профессором, и я тотчас вспомнил вас… Да, да. Когда-то на шестом блоке мы вместе мыли полы, и я частенько предупреждал профессора Решина о приближении Трюбера. Так вы действительно с тех пор не бывали в Брукхаузене?
— Послушайте, Герберт, давайте сядем. У вас есть время? И называйте, пожалуйста, меня по имени — Константин.
— Господин старший бухгалтер Калиновски тоже просил называть его по имени. Как прежде, в лагере. Правда, мы с ним уже дважды встречались здесь.
— Кто это?
— Камрад Богдан.
— Ах, Богдан! Я еще не успел толком поговорить с ним. Он сказал, что Вислоцкий умер…
— К нашему прискорбию, да. Это был весьма почтенный и порядочный человек. Он умер сравнительно недавно. Прошу садиться. Хотите кофе? Сигарету?
— Спасибо, Герберт. — Покатилов опустился в соседнее кресло, вытащил из кармана коробку подарочных московских сигарет и протянул старику. — Возьмите это. А вы что курите? По-прежнему «Драву»? — Он поднес ему огонек зажигалки, прикурил сам и спросил: — Каким образом вы оказались здесь, в гастхаузе городка Брукхаузен, двадцать лет спустя после освобождения?
— Вы не забыли эту старинную тирольскую песню? «У меня больше нет родителей, их давно прибрал бог. Нет ни брата, ни сестры — все мертвы». — Старик дребезжащим тенорком спел этот куплет, и перед Покатиловым проплыла картина: вечер, душный, спертый воздух карантинного барака, блоковой Вилли, курносый дурашливый садист, сидит в кружке немцев-больных на верхнем ярусе нар и сильным чистым голосом выводит: «Ich habe keine Eltern mehr, sie sind schon längst bei Gott…» Затем кидается избивать тех, кто, по его мнению, недостаточно громко аплодирует…