— Не удивляешься моему звонку? — спросил он, поздоровавшись и посетовав на стариковскую бессонницу, которая не щадит даже в выходные дни.
— Удивляюсь. Только что думал о тебе, и вот…
— Телепатия. Как здоровье? — Хорошо. А у тебя?
— Тоже хорошо… Знаешь, что предлагаю? Возьми на недельку отпуск за свой счет и приезжай ко мне на поздние сорта винограда. Я тебя вмиг поправлю…
— Не отпустят.
— Сообрази. Не розумишь? Пусть жена-врач выпишет бюллетень. Передай ей трубочку.
— Погоди, Иван Михайлович.
— Приказываю…
И хотя «приказываю» было, конечно же, шутливым, Покатилов немедля передал трубку Вере Всеволодовне, которая стояла рядом в накинутом на плечи халатике.
Поразительные все-таки отношения были у них, у бывших хефтлингов! Минуло тринадцать с лишним лет, как кончилась война, тринадцать с лишним лет они жили, что называется, мирной жизнью, а отношения по главному счету у них не изменились. Как был полковник Кукушкин с середины 1944 года по апрель 1945 года для девятнадцатилетнего Покатилова командиром, так по внутренней сути им и остался…
Вера Всеволодовна, отчасти по женской своей природе, отчасти оттого, что в глубине души чувствовала себя виноватой перед товарищами мужа, разговаривала с Кукушкиным ненатуральным, искусственно оживленным тоном, смеялась, кокетничала и звала его в Москву в гости. Он, очевидно, в свою очередь, старался быть любезным, шутил и звал ее вместе с «богоданным супругом» к себе на Херсонщину, на берег моря. Телефонистка дважды прерывала их, напоминая о времени, Кукушкин дважды продлял разговор, но вот, попрощавшись, Вера Всеволодовна отдала трубку мужу.
— Слушай, Костя, — сказал Кукушкин, — мне кажется, у тебя что-то неблагополучно. Только говори правду.
Покатилов не ответил.
— Алё!
— Один сукин сын настрочил кляузу в военкомат. В связи с моим наградным делом. Я вчера писал объяснение.
— Я это чувствовал. Так что — приехать?
— Ради одного этого дела не надо. Пока не вижу необходимости. А вообще можешь?
— Зовешь?
— Хочу видеть.
— Вот рассчитается совхоз с государством — приеду. Недели две дело терпит?
— Думаю, да. А главное — просто хочу видеть.
— На душе у тебя должно быть обязательно спокойно.
— Есть.
— Что Виктор? Молчит?
— Была поздравительная телеграмма. Тебе тоже редко пишет?
— Не часто. Реже, чем хотелось бы. Значит, Костя, буду у тебя не позже чем через две недели.
Целый день он был под впечатлением этого звонка. Воскресные дни Покатилов проводил, по обыкновению, дома, читал «Иностранную литературу» или вырезал из березовых чурбачков шахматные фигуры. И сегодня — было последнее воскресенье сентября — он дважды принимался за «Триумфальную арку» Эриха Мариа Ремарка (его раздражало, что переводчик нерусское имя «Maria» перевел как русское «Мария»; «…не пишем же мы, — думал он, — И в а н Вольфганг Гете?»), проглатывал по полсотни страниц, после чего отправлялся в ванную и помогал Вере Всеволодовне, затеявшей стирку, выжимать белье; снова уходил в свою комнату, усаживался на раскладной стульчик к окну и начинал править косоугольный, с кожаной рукояткой нож, которым резал по дерезу, нюхал золотистые, пахнувшие июньским лугом березовые колодочки и думал о том, что для них, брукхаузенцев, не забывать прошлое — это значит прежде всего быть верными дружбе, родившейся т а м. «Чем объяснить, — размышлял он, — тот проявлявшийся у подпольщиков душевный подъем, готовность пожертвовать собой во имя спасения товарища, как не обострившимся до предела чувством любви к себе подобным, чувством, которое соединяло в себе ощущение причастности к общей борьбе против фашизма и такую естественную потребность протянуть руку погибающему и чистую горячую радость, когда удавалось спасти человека от смерти… Ивану Михайловичу я по гроб буду благодарен, что там, в Брукхаузене, на виду у эсэсовских постов он вернул мне гордое ощущение принадлежности к справедливому миру — назвал меня «товарищ Покатилов», с этой минуты я вновь стал членом коллектива, вновь почувствовал себя солдатом своей Родины, и я никогда не должен бы забывать, как остро пронзило меня в тот момент ощущение счастья, хотя и чадил, распространяя окрест удушливый запах смерти, крематорий — зловещая каменная коробка, где мне еще предстояло пережить т о».