Выбрать главу

— Где ты пропадаешь? У нее сильный жар, — сказала ты раздраженным, виноватым и испуганным голосом. — И дома никого нет. Что делать? Кошмар!

Я взял у тебя Машеньку. Она не плакала, не капризничала, только слабо постанывала, как взрослая. Я взял ее на руки, и она меня обожгла. Тельце ее прожигало сквозь детское пикейное одеяло, в которое ты завернула ее. Это был какой-то горячий утюжок, обернутый одеялом. У нее было, наверно, не меньше сорока.

Во мне все онемело от страха, горя, жалости и безмерной любви, которую я особенно резко ощутил в ту минуту.

— Срочно врача надо, — сказал я почему-то шепотом.

— Папа, я к маме хочу, — хриплым, спекшимся голосом сказала Машенька. — Воды хочу.

Я ее передал тебе и выскочил на улицу. Было уже около десяти, но я не думал, удобно это или не удобно — врываться на квартиру к участковому врачу. Дико залаяла собака, загремела цепью, за дверью послышался глуховатый голос хозяина. Я сбивчиво и, должно быть, очень взволнованно объяснил, в чем дело, и я до сих пор не могу забыть того чувства нежности, которое охватило меня, когда через несколько минут, держа под мышкой потертый саквояжик, врач, сутулый, черный, мрачноватый с виду человек, вышел ко мне. Я понимал, что он обязан, и все же я так благодарен был ему! Пожилой, по возрасту годящийся мне в отцы, бывший полковой врач-фронтовик, он шел послушно за мной. Я бы валялся у него в ногах, если бы он сказал, что не может или не обязан или, например, что он тоже болен и поэтому не пойдет.

Но он послушно шел за мной, высокий, сутуловатый, человек долга. Он почти ничего не спрашивал меня. Так же почти ничего не спрашивая — ты помнишь, — он вставил в уши концы резиновых трубок фонендоскопа и стал выслушивать Машеньку, всю огненную, с лихорадочно блестящими глазами и хриплым, слабым, страдальческим голосом.

— У девочки двустороннее воспаление легких, — сказал он хмуро.

Потом я держал Машеньку на руках, прижав ее личиком к себе, чтобы она не видела шприца, а ты вертелась вокруг и суетливо повторяла:

— Вы все как нужно делаете, доктор? Это не очень больно?

Бедной нашей девочке сделали укол, поставили горчичники (у этого врача все необходимое было при себе), наконец, он попрощался, строго наказав нам вызвать утром детского врача. Я успел проникнуться глубоким уважением к этому мрачноватому неразговорчивому человеку, и я верил ему. И хотя Машенька продолжала метаться, все такая же огненная, обжигающая, как утюжок, обернутый одеялом, я верил доктору.

…Как мне хотелось, чтобы она поплакала по-настоящему, упрямо и звонко, поорала бы во всю силу, добиваясь чего-нибудь своего. Но Машенька только, как взрослая, постанывала слабым, надтреснутым голосом и время от времени говорила:

— Хочу к маме. Воды хочу.

Ты брала ее у меня и давала теплой воды. Но и на твоих руках ей не было легче, и она не понимала, что с ней, почему ей так плохо, и скоро беззвучным своим, каким-то запекшимся голосом опять говорила:

— К папе хочу. Хочу воды. К маме.

Ночь была теплой, и я ходил по веранде, держа ее на руках, не чувствуя усталости, готовый ходить так до бесконечности, лишь бы ей стало полегче.

И ей стало полегче. Перед рассветом. Ты, измученная, уснула на неразобранной постели, а потом уснула Машенька у меня на руках. Я почувствовал, что тельце ее больше не прожигает сквозь одеяло, и дыхание сделалось не таким частым и шумным. Она перестала постанывать — благодетельный сон объял ее.

Я осторожно опустил ее в кроватку, постоял, прислушиваясь к ее дыханию, посмотрел на часы — было без четверти три — и тоже лег. В обычное время утром я был на ногах и, так как Машенька спокойно спала, решил, что особой опасности уже нет. Я не стал будить тебя. Выпил кружку молока и пошел на электричку. Но на столе оставил записку:

«Таня, не забудь вызвать детского врача».

На работе я все-таки не находил себе места. Ослепительное июньское солнце било в окна, сверху из открытой фрамуги тянуло приторным запахом спиртового лака. Я не мог сосредоточиться. Сидел за столом, сжав ладонями виски и тупо глядя на ряды чисел, которые еще вчера имели определенный смысл и представлялись увлекательной задачей, а сегодня были не более чем бесформенным нагромождением мертвых знаков, словно из вещей вынули душу. Тщетно я призывал на помощь волю и говорил себе, что эти числа не что-нибудь, а  в а ж н ы е  и с х о д н ы е  д а н н ы е  д л я  р а с ч е т а  о с н о в н о г о  у з л а  а в т о м а т и ч е с к о й  с и с т е м ы  у п р а в л е н и я, — то, над чем трудится весь отдел, — что дело чести нашей группы решить свою часть задачи на современном уровне, быстро и четко, и тем самым мощно подвинуть весь проект, а заодно утереть нос нашим оппонентам «антиматематикам», пытающимся вести подобные расчеты старыми методами, что я обязан думать только о задаче и все посторонние мысли гнать прочь. Я говорил себе это, до боли тиская виски, а в голове независимо крутилась одна и та же фраза: «Вещи подождут, человек не подождет». Я боролся с собой до тех пор, пока Вадик на правах руководителя группы не сказал мне: «Иди, старик, с начальством я улажу… Все равно ты сегодня тоже не инженер… Поклон дочке».