Выбрать главу

Несчастный поэт! А впрочем — сам виноват. А если не он — то кто же?

Это навязчивая идея чуть ли не всех стихотворений Полежаева: что их автор — человек особенной участи; но занимается им инстанция повыше Третьего отделения и Первого Николая; вступать с нею в тяжбу или в торг нечего и думать: ей все равно, кто виноват насколько, — а сама она невинна — потому что невменяема. Ее немилость ничего не имеет общего с несправедливостью — это просто проблеск внимания: кого заметила, на ком ее взгляд, вечно злобный, остановился — тот и погиб; а что у нее со зрением — отчего по бесчисленным другим этот взгляд скользит — гадай, раб несчастья! гадай, атом, караемый Судьбой!

Полежаев не ропщет на Судьбу — только сетует на участь. Жалость к себе — единственная его страсть, и стихи добиваются от читателя сострадания к поэту, причем средствами скорей театральными: личность обращается в роль. Поэт несчастлив вслух — и громко декламирует отчаянную решимость гибнуть молча.

Да, как индеец — читали Фенимора Купера? — как ирокез, взятый в плен свирепыми гуронами! что ужасней смерти под нескончаемой пыткой? равнодушно они для забавы детей отдирать от костей станут жилы мои, — но не услышат ни стона, ни вздоха — молча отдам на позор палачам беззащитное тело — умру, не скажу ничего, и не плачьте обо мне!

Да, мою лодку захлестывает девятый вал, я погибаю во мраке бури, совсем один, — так что же? о чем жалеть? разве я был когда-нибудь счастлив? знал узы любови? нуждался в друзьях? искал покоя? Чем страшна мне волна? Пусть настигнет с вечной мглой и погибнет труп живой!.. Тонет, тонет мой челнок! не плачьте обо мне!

Полежаев играет Полежаева: этому человеку изменила жизнь, и он отрекается от нее с печальным презрением, — а в душе у него ад.

Павел Мочалов, московский трагик, блистал в таких ролях (по-настоящему заблистал попозже, чем напечатаны лучшие стихи Полежаева, попозже). Вернее было бы сказать, что в таком тоне Мочалов играл все свои роли — Карла Моора, Гамлета, какого-то Игрока из чьей-то мелодрамы… И Лермонтов для него сочинял «Маскарад».

Со сцены этот аляповатый, невинный трагизм, этот соблазн жалости к себе сошел в зал, в быт; молодые офицеры и чиновники вмиг и надолго научились интересничать меланхолией… То-то разозлился бы юнкер Грушницкий, услышав, что неведомо для себя подражает унтеру Полежаеву, а на лорда Байрона нисколько не похож.

Ах, эти монологи мелодрам французского пошиба на русской сцене! Многословные, невразумительные — но с восклицаниями незабываемыми — «ибо они, эти немного фразистые восклицания, вырвались из души, страдавшей, облитой желчью негодования…

В наших ушах еще раздаются как будто эти горькие восклицания… перед нашими глазами еще стоит как будто гениальный урод с молнией во взгляде…»

Это Аполлон Григорьев припоминает игру Мочалова в мелодраме Николая Полевого «Любовь и честь».

Но впервые такую манеру применил Полежаев:

…Едва жива, она упала Ко мне на грудь; ее лицо То вдруг бледнело, то пылало, — Но на руке ее сверкало, Ах, обручальное кольцо!..

Ах, это «ах»! Стихотворение вдруг вздохнуло, несколько слов произнесено человеческим голосом, — и прощены грошовые рифмы, и не скучен поддельный сюжет, и даже не лень вникать в следующие четыре стиха, в их крикливую невнятицу.

Свершилось все!.. Кровавым градом Кольцо невесты облило Мое холодное чело… Я был убит землей и адом…

Где там подлежащее? кольцо или чело? Кровавые слезы как будто романтичней холодного пота. Но это пустяки, не важно, потому что наступает, как говаривал Мочалов, сильная минута положения:

Я встал, отбросил от себя Ее обманчивую руку, —

вот ведь неправильный эпитет, и неуклюже передан жест, — а как хорошо: обманчивую руку…

И, сладость жизни погубя, Стеснив в груди любовь и муку, Ей на ужасную разлуку, —

пригоршня гладких, полых слов с плоскими рифмами; одна вдруг разбивается;

Сказал: «Прости, забудь меня! —

и голос дрожит. Теперь еще две строчки, не слыша себя, просто для разбега: