Выбрать главу

Спит Париж, но спят в нем не все, и много творится разного… Как-то ночью я возвращалась, не помню откуда, с двумя друзьями по совершенно пустынной улице Риволи. Уже брезжил рассвет, как вдруг мы услышали приближающийся странный грохот. Мы остановились. Это был не гром — раскаты шли не с неба, а будто из недр земли. Вниз по улице, по проезжей части, катили в нашу сторону какие-то непонятные низкорослые существа. Нас было трое, мы решили подождать. Оказалось, это безногие, человек десять, передвигались они в четырехколесных тележках; таких сегодня уже не увидишь. Они держали деревянные опоры, которыми отталкивались от мостовой.

Куда, в какой «двор чудес» направлялись эти обрубки, эта четырехколесная кавалерия? Мы шагнули на проезжую часть, они нас окружили, мы почувствовали себя великанами среди лилипутов. Это могло бы остаться страшным видением, но превратилось в дружескую встречу. Безногие оказались людьми компанейскими, жизнерадостными и объяснили мне, что едут на Центральный рынок, чтобы пропустить стаканчик-другой вина перед сном. Мы выкурили вместе по сигарете «голуаз» и разошлись, каждый в свою сторону.

Раз, гуляя по набережным Сены, я резко остановилась: после недавней операции я не переносила запаха эфира. Никого рядом со мной не было, кроме двух бездомных женщин, матери с дочерью. У молодой лицо дебильное, глаза слезятся, течет слюна. Мать льет немного эфира на чудовищно грязную тряпицу и протягивает дочери: «На, на, понюхай!» — и та жадно вдыхает, а по лицу разливается бессмысленное животное блаженство… Да, не только интеллектуалы балуются наркотиками.

Иной раз во время моих прогулок Париж будто преображается, в нем появляется что-то от Достоевского… Вот молодой бродяга, он неподвижно сидит на скамье, сидит прямо, не развалившись, как принято у этой не желающей себя стеснять братии. Он худ, лицо его серо. Но милостыни он не просит, и я несколько раз прохаживаюсь мимо этой скамейки, не решаясь дать ему подаяние. Наконец отваживаюсь, протягиваю несколько монет, но он не делает ответного движения. Я кладу деньги прямо на скамейку и удаляюсь. Но слышу, как монеты звенят о камень, и оборачиваюсь. Они упали, человек их не поднимает, но встал на колени и, глядя в мою сторону, делает рукой быстрые движения, будто крестит меня. Все это представляется мне тем более странным, что французам подобное не свойственно.

Но даже в Париже Россия не так далеко, как кажется…

С 1932 года я состою в парижском русском «Объединении молодых писателей и поэтов». Таковых немало. Я вижусь с ними в каждый мой приезд либо в кафе «Ля Болле» — самом необычном и, пожалуй, самом грязном во всем Париже, — либо в задней зале другого кафе, на площади Одеон. Там густо пахнет мочой: рядом уборная. Кафе «Ля Болле» стоит того, чтобы о нем немного сказать. Оно находится в тупике Ласточки, поблизости от площади Сен-Мишель. Всем известен Латинский квартал, где со времен средневековья прогуливались буйные школяры и поэты, нередко проклятые. Кафе это и в наши дни осталось как бы средневековым: у его стойки часто коротали время девки и темные личности. Неприятного цвета дверь вела в заднюю залу, отведенную поэтам, и доморощенная надпись на стене напоминала о том, что до нас это место посещали Поль Верлен и Оскар Уайльд. Комната быстро окутывалась табачным дымом. Любопытствующим вход был запрещен. Постепенно появлялись русские поэты, садились на неудобные скамьи и по очереди читали свои стихи, подвергаясь затем критике собратьев, часто немилосердной. Хвалили редко, принято было скорее ругать, особенно новичков. Но каждый яростно защищался. Пока под потолком с желтыми разводами разливалась русская речь, за дверью и особенно внизу, в подвале, происходило много интересного. Атмосфера там напоминала романы Франсиса Карко. Апаши в Париже отошли уже в область фольклора, но фольклор живуч, особенно в тех случаях, когда может служить коммерции. Кепки и нашейные платки еще не успели стать театральным реквизитом; Мистингетт пела «Ты — мой мужик» и щекотала любопытство буржуев и туристов, которые искали в подвале «Ля Болле» настоящую обстановку парижского «дна».

Этот подвальчик был кафе-шантаном. На маленьком подмостке певцы и певицы — такие же незаменимые здесь, как будут «экзистенциалисты» в подвальчиках послевоенных — пели подходящие для данного места песни; раздавались звуки популярного «Жава», и на плохо подметенный пол выходили танцевать эти самые апаши и их подружки, одетые весьма экстравагантно. С наступлением ночи машины и такси подвозили любителей острых ощущений. Женщины в вечерних платьях и сопутствовавшие им мужчины во фраках и смокингах ожидали, не без некоторого опасения, когда же наконец все эти подозрительные личности пустят в ход ножи. Но ссоры никогда не кончались столь трагически, и не случайно: спектакль был тщательно отрежиссирован. Всего было в меру: и переходящих в крик споров, и изысканнейшей площадной брани, и драк, которые быстро гасились специально приставленными для этого «сторонними» людьми. Буйного «артиста» выкидывали вон, и публика продолжала танцевать после щекотавшей нервы интермедии — она вызывала сильные эмоции, хотя ее и ждали. Зрители были в восторге от того, что удалось так легко соприкоснуться с воровской изнанкой жизни.