Наши ряды таяли день ото дня. Снова появился тот, с крысиной физиономией, и принялся просеивать нас сквозь мелкое сито. Подруги мои оказались податливыми, и одна за другой выходили на волю. «Крысиная морда», как все полицейские мира, не гнушался классическими методами привлечения к «сотрудничеству». Одна еврейская беженка, выйдя от него в слезах, призналась, что должна будет теперь доносить обо всем, что творится в ее окружении, — видно, у нее не было склонности к такого рода деятельности, в отличие от моего попутчика-англичанина. «Но зачем же, черт возьми, вы согласились?» — «Я проявила неосторожность. С мужем мы не виделись уже два года, и у меня во Франции появился друг. Я везла с собой его письма. А этот человек пригрозил, что передаст их мужу. Они вообще ничего не понимают. Я у них на подозрении уже потому, что по документам австрийка, а родилась в Праге».
Тип с крысиной физиономией тут же стал для меня личным врагом, и, отправляясь к нему на беседу, я поклялась, что не позволю себя запугать. Беседа оказалась краткой:
— Вы должны понять, что здесь вы просто беженка и ничего больше.
— Нет, я не беженка; в Париже мне ничто не угрожало, я оставила вполне комфортабельные условия ради Англии, чьи шансы на победу ничтожны. Но хорошо, пусть я беженка, однако это не мешает мне быть дамой. (I might be a refugee but I am also a lady.) В полиции Виши и даже в гестапо со мной обращались учтиво, так что имейте в виду: если вы не будете держать себя, как положено, я просто не стану с вами разговаривать.
Он разозлился так, что даже побледнел.
— Вы, вероятно, не отдаете себе отчета в том, что в соответствии со статьей В.2 я имею право держать вас тут до конца войны…
— Прекрасно, держите хоть тридцать лет. Я больше не желаю с вами говорить.
— Вон! — рявкнул полицейский. Я вышла.
Вскоре мы остались один на один с мегерой в твиде, любившей все человечество, а на самом деле делавшей над собой усилия, чтобы не показать, как она меня ненавидит.
Мой бедный муж, чье внеочередное увольнение подходило к концу, пытался все это время дознаться, куда я пропала, — а я как сквозь землю провалилась. Никто ничего не знал, и даже самые влиятельные из его английских друзей были бессильны. Всем правила служба безопасности. Я не столь впечатлительна, как моя подруга полька, и потому, не сомневаясь, что упрекнуть меня не в чем, с чистой совестью предавалась гневу.
Так прошел, если не ошибаюсь, почти месяц со дня моего прибытия. Наконец меня снова вызвали для беседы. На этот раз передо мной сидел офицер. Хотя он не представился, я, из вредной привычки знать все, что от меня скрывают, прочла его имя на папке. Звали его Слокомб. Он вежливо встал, едва я вошла.
— Мадам, вы, кажется, отказались разговаривать с моим коллегой, но мне неизвестны мотивы вашего отказа.
— Не выношу грубости и угроз. Я прибыла сюда с дружескими намерениями и готова ответить на все положенные вопросы при условии, что они заданы вежливо.
— Надеюсь, мне вы ответите.
— С удовольствием. Жаль, что мне не пришлось иметь дело с вами с самого начала. Ведь даже если бы я располагала важными сведениями, за это время они бы устарели.
Я снова изложила ему все, что могла. И снова заметила, что симпатии англичан скорее на стороне Петена, чем на стороне де Голля. А когда допрос закончился, я призналась Слокомбу, что скрыла от досмотра рукопись «Поэмы для одинокого человека» — доказательство того, что проку от такого досмотра было немного, ведь с таким же успехом я могла укрыть план объектов, подлежащих взрыву. И меня выпустили на свободу.
Меня отвезли на машине в «Royal Patriotic School» и вернули там все документы и вещи. У дверей дожидалось такси. «Куда прикажете?» — спросил шофер. Мне нужно было в предместье Лондона, где жила семья майора Бремли-Мора, друга Святослава, согласившегося меня приютить, но я не спешила, радуясь освобождению.