«Вы боитесь V.I?» — «С какой стати? «Дудлу» надо сначала перелететь море, уцелеть под обстрелом зениток, потом, если доберется, отыскать мой квартал, в квартале мою улицу, на улице мой дом. А когда он его найдет, я, вполне вероятно, буду сидеть в соседней пивной».
Однажды я привела к докерам загадочного француза, появившегося как-то в нашем клубе (вероятнее всего, под фальшивой фамилией) и исчезнувшего вскоре в неизвестном направлении. Судя по внешности и по разговорам, типичный интеллектуал, отнюдь не человек действия. Сопротивление казалось ему чисто абстрактной проблемой, требующей умозрительного отношения. Он считал себя носителем «передовых» идей и словно сам удивлялся своему патриотизму — раньше он относился к подобным чувствам с презрением. Мне он был интересен; я уважала его за храбрость, но ему не хватало, на мой взгляд, самого важного из человеческих достоинств — тепла. Проблуждав среди портовой разрухи до того часа, когда власти разрешают утолить жажду, мы зашли в «Проспекте оф Уайтби»; заведение не менее известное, чем «Том Браун», было расположено на том самом месте, откуда когда-то можно было наблюдать за казнью преступников. Пивная эта стала вдруг очень модной, но еще сохранила часть своей изначальной клиентуры. К нам подошел бродяга. «Иностранцы?» — спросил он. — «Да. Можно угостить вас стаканчиком?» — «Конечно», — процедил он сквозь зубы. Движимый чувством благодарности, достал и протянул мне листок. Он оказался местным поэтом, и его стихи носили гражданский характер.
Честно говоря, не похоже, чтобы автор много работал в своей жизни, но безусловно обладал общественным сознанием.
Когда мы возвращались, вдруг распахнулась дверь другой пивной, и прямо к нашим ногам вылетел на мостовую человек. «Вы не ушиблись?» — спросила я его. — «Это вас не касается», — ответил он, как истинный британец. — «Что правда, то правда, — сконфуженно проговорила я. — Простите». Я нарушила главную заповедь острова: никогда не лезть в чужие дела.
В тот день шел дождь, мелкий, противный, бесконечный. Англия словно повисла, привязанная к вечно парящим между небом и землей «небесным коровам» — аэростатам. Что стало с моим тогдашним спутником? И как его звали? Я так никогда и не узнаю. В памяти осталась лишь случайная встреча, крохотный эпизод на фоне разоренного пейзажа лондонских доков.
Нужно ли говорить, что Французское информационное агентство после 6 июня охватила настоящая лихорадка? Мы едва успевали забежать в столовую агентства «Рейтер» перехватить бутерброд. Телетайп отстукивал телеграмму за телеграммой, названия нормандских городов и деревень становились близки каждому, входили в историю: Лафьер, Сент-Мари-Эглиз, Сент-Мари-Дюпон, Котантен… а нормандское побережье навсегда сохранило для историков имена Юта, Омейха, Гоулд, Джуно, Сворд, — и это правильно, если вспомнить, сколько англичан и американцев отдали жизни, чтобы вернуть их Франции.
Агентство в тревоге: наши военкоры, Пьер Бурден и Пьер Госсе, попали в плен. Особенно мы беспокоились за судьбу слишком знаменитого Пьера Бурдена, но, к счастью, неприятелю не удалось установить его личность, и оба пленника в суматохе военных операций сумели бежать.
Уверенность в победе крепнет день ото дня, и, естественно, нас уже не покидает мысль о Париже, о его освобождении. Поднявшее голову Сопротивление набирало силу. Лично я больше уважаю тех, кто вступает в борьбу немедленно, не дожидаясь, когда прояснится ее исход, но, как учит Евангелие, отвергать присоединившихся в последнюю минуту тоже нельзя.
Потом мы узнали о покушении на Гитлера. Неужели убили? — Нет, — заговор провалился, заговорщики казнены. Новости приходят одна за другой, а за ними опровержения, но союзники наступают по всем фронтам. Уцелеет ли Париж? Избежит ли он участи Лондона, Берлина? Все невольно думали об этом с тревогой и беспокойством…
Пришел август. Парижане в нетерпении — их можно понять! — не хотят ждать ни союзных войск, ни второй бронедивизии, ни генерала Леклерка. В победе уже никто не сомневался. Увы! Мне, ставшей свидетельницей вступления немецкой армии в Париж, не суждено увидеть баррикады освобождения, и оттого к радости моей примешивается горькое сожаление.