Нюрнбергский процесс лично мне казался незаконным, несмотря на тщательное соблюдение всех формальных процедур. В нем крылось и большое психологическое заблуждение. Приговор лидерам Третьего рейха выносили иностранцы, превращая их тем самым в героев будущих национальных эпических преданий. Лучше было бы, если б процесс велся немецким чрезвычайным судом, а вердикт выносился от имени Германии. Надежды Сталина в этой истории оказались обманутыми. Из разговоров с советскими коллегами я поняла, что их удивлял ход процесса. Очень вероятно, что, по мнению Сталина, все должно было развиваться по сценарию судов над троцкистами, еврейскими врачами-вредителям и и т. п. Ожидались «чистосердечные признания», «искренние покаяния» и даже «самообвинения», о способах получения которых рассказывает в недавно вышедших в СССР мемуарах один советский генерал, вернувшийся из мест заключения. Но юридический дух англичан и французов помешал выполнению плана «совершенного» суда. И хотя для вынесения приговоров нацистской верхушке пришлось дать закону обратную силу, юридические нормы соблюдались очень строго.
Адвокаты обвиняемых могли вполне исполнять свои обязанности. Они зачитывали документы, которые доказывали, что и союзники не всегда придерживались Женевской Конвенций: это возмущало советских представителей и вызывало чувство неловкости у других. Говоря о пародии Нюрнбергского процесса на Страшный Суд, я имела в виду следующее: никто из «Судей» — речь не идет о служащих судебного ведомства — не был образцом исполнения долга, а один из них и вовсе был сущим дьяволом.
Попав впервые в зал заседаний Международного трибунала, я испытала некоторое волнение. Сложная машина суда завертелась, и, надев наушники, мы следили за прениями сторон. В глаза бросалась очевидная несогласованность между специальными юридическими терминами и скрытыми за ними преступлениями, слезами, горем.
Погребенные под обломками своих мечтаний строители мимолетного величия Третьего рейха и немецкой нации были заранее приговорены и знали об этом. Они знали и о том, что сам способ их защиты и поведение при вынесении смертного приговора будут питать немецкую легенду.
И все это происходило в Нюрнберге, городе триумфальных шествий, неистовых приветствий, песнопений в честь Хорста Весселя и чеканного стука сапог. Нюрнберг участвовал в рождении надежд, обернувшихся мрачным призраком…
Большая и красивая вилла Фабера стала пресс-центром. Она буквально кишела специальными корреспондентами со всего света, которые из-за нехватки мест спали в гостиных и в служебных помещениях. Здесь больше, чем где-либо, пресса казалась мне огромным спрутом, раскинувшим свои щупальца на всю вселенную. Она многоглаза, имеет тысячи ртов и ушей. Лишенная позвоночника, она прогибается во всех направлениях, неуловимая, опасная и… необходимая. Своей черноватой субстанцией (ее кровь — чернила) она скорее скрывает, нежели открывает правду. Но никто не знает, где правда.
Едва попав в Нюрнберг, я захотела покинуть город, избавиться от процесса и одновременно вырваться из-под колпака, в котором мы все там пребывали. Пили здесь больше обычного. Я встретила несколько знакомых коллег, а также людей, с которыми сталкивалась в Лондоне во время войны. Кто-то звал меня по имени или приветствовал на американский лад. Советские журналисты держались сплоченно и обособленно, как стадо вокруг молодого и очень властного пастуха. Они вежливо отвергали все предложения западных коллег, избегая опасной для себя скученности. Никто из них в одиночку не отваживался приблизиться к нам.
Я очень хотела познакомиться с этими людьми. Они привыкли видеть русских в форме союзников, но их подозрительность оставалась крайне болезненной. Серые холодные глаза их пастуха, казалось, испытующе примерялись ко мне, пока он провозглашал тост за мое здоровье в баре пресс-центра.
«Живя в капиталистическом лагере, вы должны были стать убежденной реакционеркой», — шутил он.
Я удивлялась: «Реакционеркой? Почему? Ведь в некотором смысле я гораздо менее реакционна, чем вы, так как выступаю против государственного капитализма. Иметь в хозяевах государство, значит, на мой взгляд, ограничивать, например, свободу трудящихся, поскольку у них нет права на забастовки».
Разумеется, я шутила, но мой собеседник был недоволен, Тем хуже. Продолжаю: «Ваши теории кажутся мне пройденным этапом. Маркс не смог предусмотреть развития рабочего движения, отсутствия в развитых капиталистических странах люмпен-пролетариата. А остальные, все эти Чернышевские и «люди шестидесятых годов» со своими обветшавшими идеями безнадежно устарели. Наука в ту пору была лишь детским лепетом. Пример тому — тогдашняя вера в материю…»